Птица Сирин и всадник на белом коне — страница 8 из 14



* * *

Настал черёд златописцев. Те места у икон, которые золотыми должны быть, сначала красной краской покрыли, чтоб она сквозь золото светилась. На мокрую краску тончайшие лепестки золота стали осторожно класть, да не пальцами, а заячьей лапкой, чтоб к рукам не липло.

Медленная работа, кропотливая, спешки не любит. До самого декабря над этим просидели. На Варварин день жестокий мороз ударил. Вечером отец Никодим с каким-то узлом в избу протиснулся. Нос красный, усы в сосульках, поёживается от холода.

– Трещи, Варюха, береги нос да ухо! – смеётся. – А я тебе, Егорий, тулуп принёс. Не дай Бог, обморозишься, на кой ты мне тогда мороженый нужен будешь! На-кось, примерь.

– Спасибо тебе за заботу, отец Никодим, – растрогался Егорий, – век не забуду. Где ж достал такой?

– Да тут недалече, у одной вдовушки. У неё мужика на прошлой неделе до смерти запороли.

– Да за что же?

– У него, видишь ли, мальчонка малой на дорогу из ворот выбег, а тут опричник хмельной на санях летел. Нет чтоб свернуть, так он прямиком на мальчонку, озорства ради, как на собаку какую, конём налетел. А мужик, отец мальчонки, во дворе дрова колол, у него на глазах всё и было. Схватил он топор да как метнёт через забор опричнику вслед! Прямо обухом по спине огрел.

– Убил?

– Да нет, зашиб только. Вот за это и запороли его… Хороший был мужик. Чего теперь вдова с тремя мальцами делать будет? Отнёс ей деньжонок, муки тоже, а она, добрая душа, тулуп тебе мужний отдала. Носи, не побрезгуй.



* * *

Когда златописцы свою работу закончили, настало время за краски браться. Краскотёры принялись в деревянных ложках без ручек краски пальцами творить, растирать их, значит, с яичным желтком и квасом.

Сначала одежды писали, горки[9] с палатками[10] и травками[11]. Егорию травы ещё с деревни знакомы, ему и доверили их написать.

– Ай да Егорий! – похваливает отец Никодим. – Иди-ка, Мирон, поучись, а то всё тяп-ляп делаешь.

– Ничего, – ухмыляется Мирон, – и так сойдёт! Кривое закрасится, лачком прикроется.

– Не пойму я тебя, Мирон, для кого живёшь? – тихо говорит Никодим. – Ни себе удовольствие, ни другим радость. Придут в храм простые люди, ни читать, ни писать не могут, а только видеть. Любо ли им будет на кривые лики смотреть? Стараться надо, чтоб за свою работу не стыдно было.



А Егорий старался, отощал совсем, науку перенимая. Бывало, отец Никодим чуть не силком его из избы выталкивает: пойди, мол, погуляй, Масленица ведь, погляди, как народ веселится.

– Да нет, – вздыхает Егорий, – какое уж тут веселье, когда жена с ребятнёй дома горюет. Как они там, сыты ли, не обидел ли кто? Эх, и гостинца не с кем послать…

– Вот апрель «зажги снега» придёт, пошлём чего-нибудь с твоим знакомцем офеней. А если к концу лета, Бог даст, работу кончим, и сам домой сходишь.

– Правда?! – обрадовался Егорий.

– Истинная правда, – загрустил Никодим. – А вернёшься ли обратно, сынок? Я без тебя как без рук теперь. Моему-то сынку, Владимиру, четыре года назад царёвы опричники прямо в деревенской церкви голову саблей снесли за то, что не давал им храм грабить. Тоже иконописцем был… Да вот вместо него тебя, видать, Господь мне послал… Ну чего, чего моргаешь? Ты вон лучше на печку моргай, остыла вся! И на кой я тебя здесь держу, коли дров принесть не можешь?

Да так разошёлся, что полночи на печи ворочался и ворчал. Сердился, видать, старик на свою одинокую жизнь, а больше на то, что сердце своё раскрыл.

* * *

А в церкви уж ли́чники за дело принялись. Самая трудная работа – лица и руки писать. Большое умение для этого требовалось, глаз точный и рука твёрдая. Лики должны умом и красотой светиться, а такое написать можно, если у самого мастера душа светлая. Сколько любви и ласки должно быть в Богоматери, сколько тревоги и сострадания ко всем людям. Кто бы ни пришёл к ней: злодей ли заблудший, голодный нищий, калека хворый или просто человек со своей бедой – каждый увидит в ней свою родную мать, которая всё поймёт, всё простит, пожалеет и ободрит.



Никодим лик Параскéвы Пятницы пишет и рассказывает тихо:

– Слаба женщина, да сильна любовь её. Никакой силой верность её не сломить… Однажды город, где мощи Параскевы покоились, осадили полчища сараци́нов. И было их так много, а горожан так мало, что о спасении и не думал никто.

И вот в церкви, где Параскева лежала, вдруг ночью сами собой зажглись свечи и неслышно вошли два светлых ангела. Их Христос послал сказать, что город завтра погибнет, а ей уходить надобно. Параскева из гроба встала, выслушала их, громко заплакала и говорит: «Передайте Христу: если погубит он невинный город, то и я вместе с ним погибну».

И как ангелы её ни уговаривали, как ни грозили, легла обратно в гроб, а свечи все потухли…

Ну, Христу жаль стало Параскеву, и утром он обрушил на проклятых сарацин страшный гром, огненные молнии и раскалённые камни. Однако всех побить не смог: слишком много их было. Ворвался-таки сарацинский царь в город и решил увезти с собой святые мощи Параскевы. Вот тут-то великая верность её и обозначилась!

Тридцать коней гроб её тащили, да только он ни с места! Царь видит такое безнадёжное дело и говорит: «Несите мне столько золота, сколько ваша святая весит, и оставляйте её себе».

Принесли горожане всё золото, какое было в городе, и стали на весах вешать. На одной чаше мощи, на другой – золото, да только золото перетягивает. Сняли часть золота. Опять перетягивает! И так снимали и снимали, пока на весах не осталось пятнадцать золотых монет. Тем и откупились, и от разорения спаслись.

Вот какая история! Попробуй-ка, Егорий, житие Параскевы на клеймах написать, чтоб, кто ни глянул, словно в книге о ней прочитал.



Задумался Егорий. Ох и сложную работу Никодим задал! Ну, раз задал – значит, верит, что сделает.

Сначала поля́ иконы на шестнадцать клейм, квадратов, значит, разделил и в каждый квадрат, с левого верхнего угла, стал всю историю Параскевы писать. Мелкий рисунок, сложный, самой маленькой кистью работает. А как до вступления сарацин в город дошёл, вспомнил, как страшно горели избы в Двориках, как люди в дыму и огне метались, как кочевники их конями топтали и острыми саблями рубили. Всё вспомнил, всё, как было. Так и написал.

Обступили его мастера, а Никодим бороду задумчиво теребит.

– Да-а, – говорит, – навыдумывал ты, Егорий. В житии святых такого не сказано.

– В жизни было, – тихо, но твёрдо отвечает Егорий.

– Да уж вижу, что было, потому как правдиво, будто с живца, писано. Однако не любит церковь такие вольности. Велят, чтоб всё по канону, по-старому было. Ох, влетит же нам, ребятушки! Только какие мы мастера будем, если ничего нового писать не станем, а только с прорисей, как бесталанные, срисовывать? Вон ведь все церкви разные, одна на другую не похожа, и нам грех одинаковыми иконами их украшать.

– А не боишься? – спрашивает осторожный Лука. – Слыхал небось, сколько еретиков в деревянных клетях сожгли?

– Слыхал, – спокойно отвечает Никодим, – и даже сам видел. Это ведь только сегодня помирать страшно, а когда-нибудь – ничего. Авось пронесёт…



Вдруг дверь настежь распахнулась, и вбегает какой-то человек в рваной рубахе. Голова в крови, в глазах ужас, лицо снега белей.

– Спасите, люди добрые! – хрипит. – Схороните, Христа ради!

– Да кто ты? – строго спрашивает Никодим. – Не вор ли ночной?

– Не вор я, не вор! Опричники за мной гонятся!

А на улице и впрямь топот лошадиный и крики злые совсем близко.

– И куда ж тебя деть-то? – всполошился Никодим. – Тут и схорониться-то негде!

А Егорий схватил мужика за руку и потащил его бегом в дальний угол, где разный материал для работы лежал.

– Закрой глаза, живо! – приказал, а сам зачерпнул из лохани полные пригоршни разведённой извести и плеснул тому в лицо, а потом и всю одежду обрызгал. Не узнать стало мужика!

– Нá тебе мочало, – торопит Егорий, – и вози по стене, будто белишь.

А в распахнутую дверь уже опричники ворвались.



– Стой, нехристи! – гаркнул Никодим так громко, что под куполом ухнуло. – Куда в святой храм с оружием прёте?! Прокляну!

– Тихо ты, мухомор, уймись! – огрызнулись опричники, однако за порог на всякий случай отступили. – Сказывай, куда беглого схоронил?

– Не видал я никакого беглого, да и где ему здесь хорониться-то? Ни комнатки тайной, ни подпола в храме нет.

– Куды ж он мог деться? – не верит старшой.

– Не знаю и не ведаю. Это уж ваша забота, соколики, а у нас своих полно.

– Да уж вижу ваши заботы! Стены голые, зато сами в краске по уши, – тычет пальцем в сторону беглого.

– Давно этого дуралея хочу из артели прогнать, – сердито говорит Никодим, – да кому блаженный нужен? Может, себе на службу возьмёте?

– У нас своих дурней девать некуда! – загоготали стражники и убрались из храма.

Никодим без сил на лавку опустился.

– Ну, – говорит, – пронесло, кажись. А ты, Егорий, хитёр, как лис седой! Мне до такой штуки век не додуматься. Эй, мил человек! Поди сюда! Да не бойся, брось мочало-то. Сказывай, за что они за тобой волками гнались? Чего натворил-то?

– Только того и натворил, что в Великом Новгороде родился, – отвечает беглец, а сам весь дёргается и глазами дико поводит. – Приехал к нам сам государь, а с ним стрельцы, князья да опричники. Встретил государя архиепископ Пи́мен с крестами и чудотворными иконами.



А государь к кресту не подошёл, а принялся в великой ярости Пимена хулить: «Ты, злочестивец, не крест в руке держишь, а меч острый и тем мечом хочешь сердце моё пронзить и державу нашу отдать королю литовскому Жигмонту Августу. Отныне ты не епископ, а волк, хищник и губитель!»