Птица в клетке — страница 15 из 50

– Смею надеяться, мы избавимся от нее раз и навсегда, – приглушенно говорила мать. – У меня дурные предчувствия – сейчас нужно позаботиться о нашей собственной семье. Любовь к родным превращает меня в злодейку.

– Прекрати, – раздался отцовский голос. – Ты сделала для нее все, что могла. Ты проявила настоящее мужество. Не могу передать, как я тобой горжусь.

– Не преувеличивай. Я поднимаюсь на чердак, ожидая, что какой-нибудь фанатик сейчас направит на меня пистолет! Сейчас я не та, что прежде. Гордиться мною не стоит.

– Осталось потерпеть совсем чуть-чуть, Росвита, верь мне.

– Пора бы им уже быть здесь… где их носит? Только и делают, что нас бомбят! Гражданских! Тех, кто им помогает!

Я затаился, давая им пройти, а потом шмыгнул в противоположную сторону – обошел библиотеку и вышел, потирая глаза, из своей спальни.

– А, доброе утро, муттер, фатер.

– Доброе утро, сын, – отозвался отец.

– Надо же, – подхватила мать, – рано ты сегодня – прямо как я.

Отец словно приклеился к маме, а я, не решаясь начать разговор в его присутствии, стал, к нашей общей досаде, нести какую-то ерунду. Пошел за ними в подвал, оттуда на кухню, заметил, как отец достает грелку из шкафчика под раковиной и делает вид, будто у него разболелось плечо. Позднее я узнал от Эльзы, что в эту грелку он наливал для нее горячий бульон, убивая двух зайцев, то есть обеспечивая ей и согрев, и пропитание.

У лестницы я помедлил, готовясь перехватить мать, когда та окажется одна, но мой отец, как могло показаться, уже избавил ее от всех забот, связанных с Эльзой. А когда мама опять его сменит, она либо не обратит внимания на мое пуховое одеяло, либо решит, что его принес на чердак отец, – так мне хотелось думать.

В тот первый день родители надолго заперлись в спальне. Первым вышел отец: подхватив за талию Пиммихен, он стал кружить ее в вальсе, но она запротестовала – какие, дескать, могут быть танцы без музыки?

– Что? Муттер, неужто вас и вправду подводит слух? Разве вы не слышите увертюру к оперетте Иоганна Штрауса «Летучая мышь»?[40] – недоверчиво допытывался отец, делая вид, будто музыка звучит для всех.

Пиммихен прислушивалась, поднимая кверху морщинистое личико: да-да, теперь слышу, действительно. Ей на смену пришла мама в халате и домашних тапках, которые шлепали через каждые три шага. Правда, вскоре она тоже уклонилась – под тем предлогом, как сказал отец, какой способна выдумать только женщина: что вальс требует красивой прически. Тогда папа вынул у мамы из волос зажим, который она носила, чтобы челка не лезла в глаза, и скрепил у нее на затылке узел. Это получилось не сразу, но такая импровизация заслуживала уважения. Наш смех тоже умолк не сразу.

Сбегав во двор с мешком для сорняков, отец вернулся с лукавой улыбкой. Он продумал целое меню – причем, так сказать, совершенно оригинальное. Из крапивы соорудил горьковатый салат, в качестве основного блюда и одновременно десерта подал жареные каштаны, да еще принес грибов, чтобы добавить вкуса нашей похлебке. Когда он отмывал землю и обрезал подгнившие места, до маминой тщательности ему было далеко, но мы не возражали. После этого единственного набега дворик был опустошен; на другой день отец, по всей видимости, сходил к спекулянтам: никто не поверил его россказням о том, как он возвращался домой и случайно нашел посреди улицы бесхозного маленького кабанчика, который был подстрелен охотником, но, видимо, сбежал и добрался почти до нашей плиты.

Невзирая на предостережения матери, твердившей, что уголь нужно оставить на зиму, отец наполнил не только печь, но и топки всех каминов. Такая расточительность была ему несвойственна, но я помалкивал. Мы подвинули кресла к самому нарядному камину, выложенному зелеными изразцами, и зачарованно наблюдали, как разгорается огонь, а когда стало жарко, закрыли нижнюю вьюшку. Все это напоминало некий трагический спектакль, чей смысл от нас ускользал: воспламененные актеры раскрывали свои чувства на мертвом языке. Мама прильнула к отцу, а я грезил, чтобы рядом со мной так же сидела Эльза… и знал, что они оба тоже о ней думают: мама шепнула что-то на ухо отцу, и тот вдруг вскочил.

Хотя в их компании мне было неплохо, я не чаял, как бы остаться в одиночестве. Меня посещало необъяснимое желание нацарапать имя Эльзы на стенке у себя над кроватью или прямо на руке, выше локтя. Я вспоминал наш поцелуй и хотел целовать ее глубже, покрывать поцелуями ее плечи, шею и обкусанные девчоночьи ногти. Если родители не замечали моих грез, то это говорило лишь о степени их поглощенности собственной судьбой. С этого момента Эльза ни на минуту не шла у меня из головы. На сторонний взгляд, во мне, наверно, ничего не изменилось, но меня без нее не существовало. И вот ведь странно: никто не замечал, что сейчас она сидит здесь же, у меня на коленях.

Однажды выдалась совершенно безлунная ночь. Все ставни в доме были закрыты, а окна без ставней были завешены ковриками. По всему району в двойном количестве кричали плакаты: «Враг видит твой свет! Verdunkeln! Соблюдай затемнение!» Свет превратился в неприятеля, ставил меня на колени и заставлял ощупью карабкаться к ней наверх. А мрак стал мне другом: он скрывал мое лицо и любую мою неловкость. Я надеялся рано или поздно признаться ей в любви, потому что сдерживать эту любовь внутри уже не было сил. В случае поражения в этой войне мы могли бы эмигрировать в Америку и там пожениться – я был не против жениться на еврейке, тем более настолько непохожей на остальных, о ком я читал и слышал, – куда ни кинь, она была исключением. А кроме того, для нее всегда оставалась возможность перейти в католическую веру. И мои родители не сказали бы ни слова против – разве не они сохранили ей жизнь?

С бьющимся сердцем я остановился на верхней площадке, чтобы еще раз отрепетировать свои слова. Кто бы сомневался, что она будет счастлива удостоиться такой чести – стать моей женой, женой арийца.

Естественно, она согласится. А если до сих пор она меня отвергала, то лишь потому, что я не заикался ни о каких обязательствах и ей казалось, что для меня это просто игра, обычная забава. Подготовившись, я прижался щекой к перегородке и выстукал пальцами наш условный сигнал.

– В чем дело? – неприветливо спросила она.

– Это Йоханнес.

Прежде чем она открыла, мне пришлось постучаться еще раз. Ослепленный любовью, я тянулся к ней со всей горячностью молодости, но, как ни странно, не нашел никакого отклика. В ожидании поцелуев я пытался просунуть голову в небольшую щель, но Эльза оттолкнула меня с досадливым вздохом.

– Что случилось? – спросил я, думая, что она сердится на меня за долгое отсутствие.

Я оказался в затруднительном положении: понятно, что она, не зная о моих далекоидущих планах, так и будет меня сторониться, но, чтобы начать этот разговор, мне нужно было видеть хоть какие-нибудь признаки ее душевного расположения.

С нескрываемым раздражением в голосе она выпалила:

– У меня больше нет сил прозябать в этой дурацкой черной клетке! Я готова кричать, рвать на себе волосы! Если бы это касалось только меня, я бы махнула рукой! Но умри я тут, что изменится? Сон или явь – для меня разницы нет! Черный, черный, черный угол!

– Ш-ш-ш… – Я бережно убрал с ее лица волосы. – Ну хочешь, я принесу тебе мой фонарик… с единственной запасной батарейкой?

– Ты еще спрашиваешь?

Я не ожидал от нее такой резкости, но подумал, что виной тому жуткие неудобства, которые ей приходится терпеть. Надо признать, мне даже польстила эта вспышка, означавшая наш переход от вежливого знакомства к какому-то более близкому союзу. Однако бежать к ней назад с фонариком я не спешил – хотел, чтобы она раскаялась в своих нападках. Это сработало. Когда я вернулся, она протянула руку и ощупью убедилась, что это я.

– Держи.

Чтобы показать, как он включается, я накрыл ее руку ладонью и не отпускал чуть дольше, чем требовалось, но она осторожно высвободилась.

– Эльза… – начал я, но почему-то все заготовленные слова показались мне лишними.

Как бы то ни было, она меня прервала, направив яркий луч прямо мне в глаза. Я, как слепец, наугад потянулся вперед, чтобы забрать свой фонарик, но Эльза успела спрятать его где-то в этом закутке, который сейчас сделался мне ненавистен. Оставаясь полностью зависимой от других, там она получала некоторую обособленность.

– Черный, – не унималась она, – это даже не цвет. Мне Натан объяснил: черный – это не что иное, как отсутствие всякого цвета. Раз я тут себя не вижу, значит я тоже отсутствую. Меня больше нет.

– Для меня ты есть, – возразил я, подаваясь вперед. – Я тебя люблю.

Эльза скривилась, и мой поцелуй пришелся ей в зубы; она закричала так, что я испугался, как бы не услышали родители, и волей-неволей зажал ей рот. Моим счастливым иллюзиям оставалось жить считаные секунды. Я-то думал, такой эмоциональный отклик вызвали у Эльзы мои слова и ответные, столь же пылкие чувства, но после судорожного вдоха, когда вместе с воздухом она чуть не втянула мою ладонь, мне явственно послышалось все то же имя.

Я отпрянул, как от удара, но Эльза сдавленно продолжала:

– Натан, Натан… Спаси меня, спаси. Я живу только ради тебя, Натан…

Такое отторжение застало меня врасплох. На самом деле еще хуже чем отторжение: это было настоящее предательство. В небе раздался рев самолетов, и я понадеялся, что она вот-вот погибнет. Когда где-то рядом с нашим домом грянул взрыв, я почему-то освободился от иллюзий и закричал от раздиравшей меня душевной боли. Сквозь знакомые завывания воздушной тревоги я услышал, как меня зовет мать, и на пятой точке скатился вниз по лестнице. В потемках мать натыкалась на мебель у меня в комнате и молотила по моей кровати.

Когда я подскочил к ней сзади и схватил за руки, она не стала спрашивать, откуда я взялся: нужно было срочно бежать в подвал. Отец, судя по всему, нес на руках Пиммихен: та причитала, что не желает умирать без зубов, и молила его – ну пожалуйста – сбегать за ее вставными челюстями. Пиммихен часто заводила разговоры о своем погребении. Бабушка наказывала похоронить ее в подвенечном платье, с опущенной на лицо фатой (которая, сколько я себя помнил, висела между двумя столбиками ее кровати), и чтобы гроб несли под пение оратории Иоганна Себастьяна Баха «Спи в покое мирным сном». Чтобы она была прекрасна, как в день венчания, – и, конечно же, с зубами! Отец всякий раз подтрунивал: «Ну, правильно: вдруг ты надумаешь улыбнуться!»