Птица в клетке — страница 19 из 50

– Она жива-здорова. Успокойся. Поверь, все у нее сложится счастливо.

У меня упало сердце. Подпол, как видно, был размером с могилу. Либо я услышал ложь – там невозможно было выжить, либо Эльза определенно погибла.

IX

На следующее утро Пиммихен выписалась из больницы; если я и порадовался, то страх за судьбу Эльзы вытеснил все остальные чувства. Без нее я был неполон, ополовинен, постоянно ощущал свое оторванное предплечье и продырявленную скулу. С потерей Эльзы мои увечья стали восприниматься еще острее. Рядом с нею о них удавалось забыть, потому что я жил за двоих, причем за нее – едва ли не более полно, чем за себя. А теперь вдруг снова сделался обрубком… отсеченным от нее. Я истекал кровью. Не знаю, как еще можно описать, что со мной творилось.

Пиммихен заварила какой-то травяной сбор и налила сначала мне, потом себе. Ее мизинец, прежде отставляемый для показного изящества во время чаепитий, сейчас расчетливо жался к остальным пальцам, стиснувшим горячую чашку. Чтобы унять кашель, бабушка сделала первый глоток, а потом заговорила:

– Если эта война не прекратится, мало кто из пациентов останется в живых. К тому времени, когда мы победим, впору будет не прирезать земли, а раздавать. Чего только не насмотрелись за один день мои старые глаза, – простонала она, качая головой. – Мужчины, у которых начисто оторвана нижняя челюсть: ни подбородка не осталось, ни языка, ничего. Вот уж не думала, что с таким увечьем можно выжить. Господи, санитарка их с ложечки кормила – они ведь ни жевать не способны, ни улыбаться, ни разговаривать: лицо заканчивается у верхних зубов. А дальше – ничего, дыра прямо в живот уходит. Ты уж поверь, голубчик мой: кто на тебя посмотрит, тот сразу поймет, каким ты был красавцем. Но те, которых я там видела, себя лишились, потеряли человеческий облик! Словно какой-то бешеный ваятель нагрянул со своим резцом и каждому лицо перекроил на свой вкус.

Дальше Пиммихен завела речь о том, какими лекарствами ее пичкали без врачебного осмотра, как медсестры бросали на нее злобные взгляды: по какому, дескать, праву эта старуха занимает койку. Бабушка сочла за лучшее выписаться утром, пока ей не поднесли чашу цикуты. Подперев лицо руками, она глубоко задумалась и добавила:

– А ведь эти были еще не самые тяжелые! Одному лицо снесло до самого носа. Два глаза и шея – как такому дальше жить? От сих до сих – просто мясо. Конченый человек, никто за него не выйдет. Какая девушка согласится? От одного взгляда в обморок упадешь… А представь: утром просыпаешься и такое рядом с собой видишь. Нет, лучше умереть. Нет, mein Sußer Jo[41], по сравнению с ними тебе так повезло…

Слушать ее было невыносимо. В конечном счете из этих речей напрашивался один вывод: если в мире не останется никого, кроме меня и куска жареного мяса на вертеле, любая девушка без колебаний выберет меня. Но какая же девушка будет отрезана от всех прочих возможностей?

Воспользовавшись тем, что мать отвлеклась, я встал со стула, но она сзади поймала меня за джемпер:

– Нет-нет. Сиди тут, со мной.

– Я хотел комиксы принести – они наверху остались.

– Пошли. Я с тобой.

– Он уже большой, сам управится, Росвита, – вступилась Пиммихен и с улыбкой повернулась ко мне. – Ты ведь не младенец, правда, дорогой мой?

– Да я только комиксы принести хотел, больше ничего, – упорствовал я, глядя в глаза матери.

– Отлично, ступай.

На полпути наверх до меня донеслось:

– Тьфу! Очки забыла.

Стоит ли говорить, что очки лежали у нее в спальне. В какой-то момент она спустилась за книгой, которую оставила на нижней ступеньке, куда по привычке складывала все, что собиралась потом отнести наверх. Поскольку я находился у себя в комнате, за стенкой от маминой спальни, мне только-только хватило времени, чтобы забежать туда и, прижавшись губами к половицам, позвать:

– Эльза? Эльза? Ты меня слышишь?

Ответа не последовало, а ждать я не мог.

Мы с мамой не вышли к обеду: каждый отсиживался у себя в комнате; потом она зашла ко мне и велела сходить с ней за покупками. Последним прибежищем было изобразить расстройство желудка. Услышав, как хлопнула входная дверь, я на всякий случай с минуту выждал, а потом снова шмыгнул в мамину комнату: на кровати сидела со сложенными на груди руками моя мать собственной персоной.

– Ты меня разочаровал, Йоханнес. Помнишь наш уговор? Как ты клялся моим здоровьем? Что ж, если тебе уже лучше, – она протянула мне список, – сбегай, купи вот это.

Время работало против меня, и я обдумывал самые разные планы на вечер: например, взбить подушки на своей кровати так, чтобы мать решила, будто я там сплю, или, быть может, разболтать у нее в стакане с водой бабушкину таблетку снотворного. Но дело решилось гораздо проще: мать безо всяких объяснений ускользнула из дому через дверь черного хода. Пиммихен разгневалась и велела мне приглядывать за матерью, чтобы та не надумала чего в отсутствие отца. А сама пообещала серьезно с ним поговорить при первом же удобном случае.

Я не сомневался, что это ловушка и что меня опять встретит хмурый взгляд матери, сидящей со сложенными на груди руками. Но меня это уже не волновало. Если мать и сейчас у себя, мне, по крайней мере, станет ясно, кого там нет.

У нее в спальне только что была сделана генеральная уборка; комната выглядела просторной и почти нежилой. Натертые до блеска половицы не сразу позволили найти четверку нужных, однако я разглядел тот гвоздь, но поддеть его не сумел – ни рукояткой, ни чем-либо иным. Каким же дураком я себя выставил, купившись на материнскую ложь. В ярости поднимаясь с пола, я зацепился носком за совсем другой гвоздь.

Постучав, я окликнул: «Эльза? Эльза? Отзовись!», но ответа не было. И меня посетило видение: она, втягивая носом морской воздух, пересекает океан в сторону Нового Света. Мысли и сердце заметались. Найду ли ее? Живой или мертвой? Когда мне удалось на пару миллиметров приподнять крышку, из щели выскользнула чешуйница, а в ноздри мне ударило затхлое, тошнотворное зловоние. Когда миновал первый шок, я разглядел, что в узком подполе расстелены газеты и валяются потемневшие комья из газетных страниц, у одного ее бока стоит миска с водой, а с другого лежит обветренный бутерброд. Сама она осунулась и похудела, а на бледном, впалом лице ее проступили бурые пятна. Она отвела глаза: я не понял, от меня или от света, но, задержав на мне взгляд, она рывком потянулась захлопнуть крышку.

– Прости, что я так с тобой поступил! Прости меня! Сам не знаю, что на меня нашло. Я был…

Она издавала какие-то неразборчивые звуки.

– Честное слово, я виноват! Скажи, что мне сделать? Только скажи – я все выполню!

Ее желаний тоже разобрать не удалось, а потому я оторвал ее руки ото рта и различил что-то вроде:

– Мне запрещено с тобой разговаривать… если тебя тут увидят, мне не поздоровится.

– Кто это сказал?

– Фрау Бетцлер. Твоя мать.

– Тебе, похоже, и так нездоровится.

– Будет еще хуже, намного хуже…

– Я с ней разберусь.

Она с трудом переводила дыхание.

– Не вздумай. Она меня и так ненавидит. Нашла фонарик и решила, что я его украла – подавать сигналы. Сказала, что я вышла у нее из доверия… она рисковала ради меня благополучием родных, а я надумала вас всех погубить.

– Почему ты не сказала ей правду?

– Я сказала, у меня не оставалось выбора. Но сделала только хуже: она ответила, что я не имею права вовлекать тебя.

– Она тебя наказывает! – вырвалось у меня.

– Она меня защищает. Это моя последняя надежда. Твоего отца задержали прямо на заводе.

– Я знаю. Но его отпустят, как в прошлый раз.

– Его отправили в концлагерь.

– Откуда ты знаешь?

– От фрау Бетцлер. Она сказала, его будут пытать. Вот почему я оказалась тут. Если открылась правда, то в этом месте для меня будет безопаснее, да и для тебя тоже, ach Gott[42], было…

– Я сказал им, что фонарик мой… что при его свете я читал.

Прижав палец к губам, она сказала:

– Знаю. Она рассказала, что ты для меня сделал, Йоханнес. Никогда этого не забуду. Если с тобой или с нею что-нибудь случится, то по моей вине. На заводе после этого прошел обыск. Она права – по моей вине. Но я никому не подавала сигналов, я просто не выдержала этого проклятого затемнения.

Я помог ей сесть и, воспользовавшись случаем, обнял ее. Она, думаю, не возражала, хотя и заслоняла руками грудь.

– Фрау Бетцлер сказала, что остается недолго и что годы незаметно скользят от будущего к прошлому. Теперь она говорит, что подождать надо совсем немного; а я вот спустилась из чердачной клетки в эту дыру. Я не хочу умирать, не могу… пока хотя бы раз не увижусь… – Она проглотила его имя.

Ей не было видно, как мое лицо исказилось болью, и я погладил ее по спине.

– Здесь невыносимо… как мне выжить? Крышка давит на лицо и на ноги, дышать нечем…

– Я уверен, мама разрешит тебе вернуться наверх, там все же больше места по сравнению с этим гробом. Держись, у меня есть планы на будущее.

Она печально ответила:

– Вспоминаю одну притчу, которую слышала в детстве от мамы. Старушка приходит к раввину и жалуется, что в доме у нее слишком тесно. «Какие молитвы нужно читать, чтобы иметь дом побольше?» – «Не молитвы читать нужно, – отвечает раввин. – Нужно действовать». «И как мне действовать?» – «Вершить добрые дела. Посели у себя всех горемычных, что в деревне обретаются». – «Да как же я их у себя поселю?» – «Господь поможет: раздвинет стены». Пустила она к себе пятерых горемык. А теснота такая, что пришлось ей свою кровать разобрать и улечься рядом с ними на пол. Утром просыпается – никаких перемен; снова идет она к раввину, а тот объясняет, что Господь покамест испытывает ее доброту. Прожили у нее горемычные всю зиму, а в доме только теснее становилось. «Летом пребудет с тобой благодать» – так обещал ей ребе. Настало лето, созрела кукуруза, пшеница налилась зерном. Подошло время собирать урожай, и разбрелись горемычные кто куда – каждому нашлась работа на полях. Приходит опять старушка к раввину и говорит так: «Да благоволят к вам Небеса, ребе, как вы сказали, так и вышло. Господь раздвинул все четыре стены. И какой же у меня теперь просторный дом!»