Птица в клетке — страница 20 из 50


Мама исчезла на двое суток, а когда вернулась, ее было не узнать; даже двусмысленную пословицу Пиммихен «свято место пусто не бывает» она выслушала с беспечным смехом. Бабушка намекала, что мой отец оставил после себя свободное место, которое тут же занял другой мужчина, из чьих объятий – по ее безумным представлениям – только что выпрыгнула моя мать. Та попыталась взбить Пиммихен подушки, невзирая на беспросветную мрачность свекрови, и попросила ее не говорить таких нелепостей. Думаю, мать знала, что я наведался к Эльзе, но не поднимала этот вопрос, а я тем более. Она полностью утратила бдительность, и весь ее настрой указывал на нежелание докапываться до того, что ей неизвестно.

Нам с Пиммихен она сообщила, что мой отец, как специалист в области металлургии, направлен в Маутхаузен, где руководит производством оружия для нужд войны, но вскоре вернется домой. Целыми днями она с лукавой улыбкой слушала радио и вязала отцу свитер. Пиммихен приговаривала, что моему отцу красный цвет не идет – уж ей ли не знать, она своего сына одевала с младенческого возраста. А кроме всего прочего, объясняла она, «не хотим же мы, чтобы он вырядился коммунистом, а ведь это цвет „красной Вены“[43], правда?». Мама согласно кивала или отрицательно мотала головой – смотря что от нее ожидалось, но вязанье не откладывала, улыбалась еще смелее, и весь ее вид говорил о какой-то легкости бытия. По ее примеру бабушка тоже начала вязать отцу свитер, но уже традиционного зеленого цвета, который до сих пор преобладает в одежде наших сограждан.

Клубки шерсти вступали в соревнование по прыжкам, будто договорившись считать победителем того, который быстрее закончится и прильнет к моему отцу под видом его любимого свитера.

С притворным интересом я наблюдал, как судорожно разматывается шерстяная пряжа, которая сперва вытягивалась из непоседливого клубка в причудливую нить времени, а потом ложилась тугими узелками настоящего. Следя, как растет вязаное шерстяное полотно, я думал только об Эльзе: она все еще здесь, мы все еще можем видеться. Каждым своим движением резвые спицы так и норовили меня задеть или уколоть, а я, приказав себе терпеливо ждать, уставился на клубки, но они еле ворочались и никак не уменьшались в размерах. В какой-то миг я притворился, будто ищу какую-то мелочь, завалившуюся за мой стул, и, пошарив для виду в комнате, рискнул направиться в сторону лестницы. Мать не поднимала взгляда от рукоделия, но заработала спицами быстрее и захватила лидерство. Через несколько секунд спицы Пиммихен остановились, клубок завис возле лодыжки, а голова, поддавшись дремоте, безвольно упала на грудь.

Почти благоговейно опустившись на колени, я положил руку на деревянный пол. Меня захлестывало неодолимое желание; поднимая крышку, я представлял, как буду раздевать Эльзу. Мне подумалось, что надо бы забежать в туалет: если она заметит, в каком я состоянии, то, не ровен час, воспримет это как знак агрессии, но время было слишком дорого. Поначалу меня встретил только мрак, зловещий черный покров; чтобы его откинуть, я напряг зрение и увидел маленькие ступни, изогнутые, будто в неиссякаемом восторге… а под мягкой простыней – соблазнительные ноги, широкие бедра, впалый живот, груди, хрупкие плечи, шею, лицо, непокорные густые волосы. Все это слилось в единое целое, как ни влекла меня каждая удивительная часть ее тела в отдельности.

Не размыкая век, но слегка приоткрыв бледные губы, она втягивала свежий воздух, а я задерживал дыхание, пока хотя бы частично не выветрился безвоздушный затхлый дух. При каждом вдохе у нее вздымалась грудь, и я отважился посмотреть. Моя рука потянулась вниз, чтобы приласкать воздух между двух мягких холмиков, и я поразился его заряженности, какому-то магнетизму, но, вероятно, такое впечатление создавал жар ее тела. Даже на засаленной газетной подстилке она казалась мне столь же чувственной, как на нашем с нею брачном ложе, и мне не терпелось ее потрогать, прижать к себе, ощутить как надежную реальность, а не одну из тех обескураживающих фантазий, которые то и дело возникали у меня в голове.

– Спасибо вам… – шепнула она.

Эльза, очевидно, решила, что к ней зашла моя мать: она протянула руку, чтобы ей помогли выбраться из логова. Но это намерение дошло до меня лишь теперь, задним числом, а тогда я подумал, что она приглашает меня лечь сверху. Это было рискованно: в любую минуту нас могли застукать, но вопреки здравому смыслу такое опасение только разожгло мою страсть. Помню, как я возбудился при мысли, что она зазывает меня к себе в этот короб, что сейчас я придавлю своей тяжестью ее груди, но, к моему стыду, для меня все тут же и закончилось. Впрочем, она, мне кажется, ничего не заметила, потому что я опустился на нее лишь торсом, а ноги остались сбоку. Но если и заметила, то, вероятно, приписала это затрудненности моих движений и неудобству напряженной позы.

– Йоханнес? Это ты? Твоя мать говорит, союзники близки к победе. Вскоре я буду свободна, – хрипло шептала она мне в ухо, не то утверждая, не то спрашивая.

Она при всем старании не смогла бы придумать более оскорбительных для меня слов, особенно в столь интимный момент.

– Подлое вранье! – гневно отрезал я.

Эльза будто не слышала.

– Вскоре я буду свободна, – повторила она себе самой.

– Прости, не надо было говорить тебе правду. Моя мать явно кормит тебя напрасными надеждами.

Но она, хотя и заговорила не сразу, гнула свое:

– Разве ты не знаешь, что летом в войну вступили американцы? Они оказывают поддержку британской армии в Северной Африке, во Франции. Они сражаются за наше освобождение. – Эльза храбрилась, но в ее голосе звучал страх.

– Американцы в большинстве своем не одобряют этого союза. Они требуют, чтобы президент вернулся к прежнему курсу политической изоляции.

– Твоя мама слышала по Би-би-си сводки об успехах союзников.

– Ну-ну, а вчера она слышала, как отец просит ее принести ему наверх клей, чтобы подправить отставшие обои в твоем закутке. – Это, кстати сказать, было чистой правдой. – Что неудивительно. По ночам она где-то пропадает, а потом от недосыпа грезит наяву.

– Я постоянно слышу слово «Amerikanisch», это точно. С тех пор как зрение оказалось мне почти без надобности, у меня обострился слух.

– Тогда ты наверняка знаешь, что японцы выступили на нашей стороне, да? Мы ни за что не проиграем эту войну. Тем более что у нас имеется секретное оружие, тебе это известно?

– Твоя мать слышала, что немцы работают над ним не покладая рук, но она считает, что американцы… – Она осеклась.

Я подобрал валявшиеся вокруг нее газеты и для убедительности ткнул ее носом. Все заголовки свидетельствовали в пользу рейха, а указанные моим пальцем даты были совсем свежими. Когда ей удалось сфокусировать зрение, она лишь непонимающе заморгала.

– Не стану вселять в тебя напрасные надежды, Эльза. Но могу дать реальные прогнозы. Я продумал более действенные способы помощи.

Она не спросила, в чем они заключаются, даже когда я взял ее за руку и стал ждать хоть какого-нибудь отклика с ее стороны. Но она вместо этого повернулась на бок, спиной ко мне. Такое проявление характера – своеволие, упрямство, грубость – меня раздосадовало, и я уже собирался ткнуть ее в бок, чтобы не забывалась, но тут мне в глаза бросилась газета, на которой лежала Эльза. На первой полосе было помещено фото публичной казни через повешение в Кёльне-Эренфельде, вполне заурядное для того времени, но что меня поразило: я узнал «пирата Эдельвейса»[44], который был среди тех, кто громил нашу демонстрацию Гитлерюгенда. Присмотревшись внимательнее, я убедился в своей правоте. Зачинщиков арестовали и повесили. Сложив газетную страницу, я сунул ее в карман и пожалел, что рядом нет Киппи – вот с кем хотелось бы поделиться.


В действительности положение на фронте ухудшалось, и меня привлекли к сбору батареек, металлоизделий и вообще любого сырья для военной промышленности. Переходя от дома к дому, я неизбежно сталкивался с какими-то ненормальными. Некоторые совали мне ржавые гвозди, причем с таким видом, как будто жертвовали золотые монеты. Какой-то дядька отдал заколки и шпильки своей покойной жены и крючочки от ее корсета, а одна женщина протянула пучок овощей, заверяя, что в них много железа. Честное слово.

В последний момент я добавил к своему улову мамин радиоприемник, хотя для этого пришлось выдержать настоящий бой: мама требовала, чтобы я заявил об отсутствии у нас в доме такого прибора. Задним числом допускаю, что я использовал непростительный довод: сказал, что не имею права лгать. Мало этого, я просмотрел газеты, которые мать, по своему обыкновению, разбрасывала где попало, вырвал страницы с теми статьями, которые хотел утаить от Эльзы, и бросил их в тлеющие угли.

Не признаваясь в этом даже себе, я понимал, что Эльза права: наше поражение в войне, а значит, и ее освобождение уже не за горами. Какими средствами можно будет ее удержать, я так и не придумал, но надеялся, что она сумеет меня полюбить. А для этого нужно перетянуть на свою сторону время. Время для того, чтобы она успела получше меня узнать, чтобы успела забыть Натана. Я интуитивно чувствовал, что с нагнетанием ситуации мои шансы только возрастают. Мне было на руку отчаяние Эльзы: пусть я не мог составить счастья ее жизни, но, по крайней мере, становился для нее последней надеждой. День за днем я ожидал чудесного поворота событий. Наша победа в этой войне могла спасти мне жизнь.

Город заволокло густым дымом. Венская опера сгорела, сильно пострадали здания городского театра, Бельведера и Хофбурга (который Пиммихен по старой памяти называла Императорским дворцом Габсбургов), равно как и дворец Лихтенштейнов и дворец Шварценбергов[45]. Помню, как в собор Святого Стефана попала бомба – в тот самый собор, где кардинал Иннитцер в своих проповедях выступал против Гитлера. Спасать горящие здания было некому – все пожарные сражались с врагом.