именно это, когда один за другим стали открываться двери товарных вагонов, или запомнил только суть, или рассмотрел лишь малую часть того, что забыть невозможно.
От пола до потолка в вагонах штабелями громоздились мертвые тела, больше похожие на скелеты с кожей и глазами. Это была адская оргия трупов. Головы свешивались назад или вперед, равнодушно переплетались руки и ноги, половые различия не играли роли; то тут, то там виднелось детское тельце – усохший плод немой вакханалии. Все это напоминало кошмарный сон, от которого можно избавиться лишь пробуждением. Я поморгал, чтобы вызвать перед глазами свою спальню, но там все предметы оказались на своих местах. Ужас был в том, что этот сон мне не привиделся, и я, приказав себе проснуться, только заснул наяву, порождая это видение, которое так и не смог – ни тогда, ни потом – отделить от жизни.
XIII
В изменившихся обстоятельствах я ослабил многие ограничения и в буквальном смысле дал Эльзе возможность дышать. Если коротко, разрешил ей пользоваться гостевой спальней, где имелись книги, письменный стол, кровать и вообще было довольно уютно. Мы придумали условный сигнал: я, поднимаясь по лестнице, оповещал Эльзу свистом; если же на чердак поднимался чужой, то ей полагалось мигом нырнуть в прежнее укрытие и там затаиться… Время от времени я устраивал учебную тревогу – проверял, насколько быстро она из любого места комнаты скроется за перегородкой. Комната была небольшой площади, да еще со скошенными стенами, и преодолевалась в четыре прыжка. Штору полагалось держать задернутой в любое время суток; смотреть в окно категорически запрещалось. Я пообещал, что, уходя из дому, буду запирать эту комнату снаружи, чтобы в случае чего… Понятно?
– Не вполне.
– А что такое?
– Ну, просто… Прямо не знаю.
– Давай говори.
– Видишь ли…
– Не тяни.
Эльза положила ногу на ногу и тут же сменила положение, как будто не могла найти удобную позу, чтобы усидеть на краешке кровати.
– Ты мне ничего не рассказываешь. Если война окончена, почему твой отец не возвращается домой?
Я принялся расхаживать по комнате, чтобы только выиграть время, а затем попросту сказал:
– Он погиб.
– Погиб? – Она закрыла рот и нос ладонями; на глаза навернулись слезы. – Ach, Du Lieber Gott…[57] Из-за меня? Той ночью?
– По стечению обстоятельств… – Я запнулся и умолк.
– Из-за меня ты потерял самых близких.
Всхлипнул я лишь на секунду; хотя к глазам все еще подступала предательская влага, я не позволял себе гримасничать и рыдать.
– Не забывай: у меня осталась Пиммихен. – Мне удалось сдержаться, хотя глаза, конечно, не высохли. – А еще… у меня… есть… ты…
Тут она стыдливо повесила голову и залилась слезами; не знаю, по ком она плакала: по мне или по себе – никакого доброго жеста или взгляда в свою сторону я не заметил. Она надолго ушла в свой собственный мирок, подтянув к себе колени и опустив на них подбородок.
– Насчет этой войны, Йоханнес… – в конце концов заговорила она. – Ты мне так и не рассказал…
– А что рассказывать? Мы победили.
– «Мы»?
– Русским, бриттам, даже могущественным янки – всем капут. Наши земли простираются от бывших советских владений до Северной Африки.
Подняв лицо, Эльза с яростью заглянула мне в глаза:
– Ты мне говорил, что участие американцев было минимальным.
Содрогнувшись от своей оплошности, я как мог заменил нервозность возмущением:
– До самого конца так и было. Япония разбомбила Пёрл-Харбор, а они не спешили посылать туда флот. Мы изобрели мощнейшую бомбу, которую можно сбросить с воздуха и вызвать волну, способную перевернуть все корабли в радиусе сотни километров. У них не оставалось ни малейшего шанса.
– Как же… какой ужас! Значит, они первыми испытали на себе Wunderwaffe[58].
– Печально, что у тебя такие настроения. Может, ты бы предпочла, чтобы нас разгромили? И ничуть бы не огорчилась, если б они уничтожили бабушку, а заодно и весь этот проклятущий дом? Лишь бы уцелела твоя жалкая шкура, да?
– Прости. Я совсем другое имела в виду, честно.
– Еще вопросы есть?
Помолчав, она робко спросила:
– А какова судьба евреев?
Я не сомневался: под «евреями» она в первую очередь подразумевала Натана, и меня пронзила ревность.
– Их всех выслали.
– Куда?
– На Мадагаскар. – Такое я слышал несколько лет назад на тренировках по выживанию; этот слух был очень живуч.
Покачав головой, она выговорила:
– Да ладно тебе, Йоханнес.
– Это правда.
– Всех до единого?
– Кроме тебя.
– Чтобы они там нежились на солнышке?
– Очень может быть. Мне неизвестно, чем живут люди на Мадагаскаре.
– Их выслали в Сибирь, где лютые морозы, – на каторжные работы. Добывать уголь и другие полезные ископаемые, разве нет?
– Тебе ясно сказано: на Мадагаскар. Не веришь – не спрашивай.
Как же я ее ненавидел, эту неблагодарную эгоистку, и в то же время жаждал услышать хоть слово, способное развеять мою неудовлетворенность и обиду. Больше всего мне хотелось ее любить – или хотя бы выразить это простым жестом. Но вместо того чтобы прильнуть ко мне и найти утешение, она шагнула мимо и вжалась спиной в книжный шкаф. Это было последней каплей; я вылетел из комнаты.
Но через пять минут не выдержал, распахнул дверь и, передразнивая ее голос, заскулил: «Спасибо тебе, Йоханнес!» Она свернулась калачиком в кресле моего деда, и, вопреки моим ожиданиям, без книги, а иначе я бы закатил ей скандал. Пытаясь скрыть пустоту во взгляде, она ответила с такой искренностью, на какую я даже не рассчитывал:
– Спасибо тебе, Йоханнес.
Какое-то время я не решался давать Эльзе лишнюю свободу, чтобы у нее не возникало желания высунуться на улицу и окинуть взглядом окрестности, – ее непременно засек бы кто-нибудь из соседей, и что потом? Передо мной возникло безумное видение: как будто она, не сдержав своих чувств, мечется по дому, всплескивает руками, захлебывается хохотом. Тогда Пиммихен подумает, что к нам в дом попала умалишенная. Думаю, Эльза даже не догадывалась, что я хожу сам не свой и временами таскаю у Пиммихен таблетки снотворного, чтобы хоть как-то успокаиваться не только по ночам, но даже в дневное время.
Какой же у меня случился шок, когда я впервые увидел пустую комнату и решил, что Эльза выбросилась из окна. Нашел я ее там, где меньше всего ожидал (и где посмотрел в последнюю очередь), – за перегородкой. Так она поступала еще не раз, пугая меня до полусмерти. Заявляла, что там ощущает себя лучше, надежнее, а в просторной комнате как-то теряется и паникует.
– Что толку мне отсюда выбираться, – говорила она, – если в любой момент нужно быть готовой нырнуть обратно?
Прошел не один месяц, прежде чем она взяла за правило целые дни проводить в комнате, однако ночью все равно забивалась в свой чулан. Даже когда она привыкла к двуспальной кровати, я порой видел, как она дремлет на полу, запустив одну руку за перегородку. Этот прежде ненавистный застенок стал для нее, похоже, верным другом.
Неверно будет сказать, что я мучил Эльзу: по моему убеждению, я ее защищал. Прежде всего у нее, насколько я мог судить, все погибли: за ней не могли прийти ни родители, ни даже Натан, вообще никто. Ясное дело: у нее остался только я. Меня не покидали картины тех ужасов, которые могли с ней произойти за стенами чулана. Так что решение держать ее взаперти казалось разумным, взвешенным, справедливым. Мы оба осиротели, но с нею был я, а со мной – она. По моим ощущениям, та ответственность, которую я когда-то взял на себя, давала мне право и дальше нести ответственность за Эльзу. А помимо всего прочего, я любил ее так, как не смог бы никто другой, вот и все.
Забыл упомянуть: мне прислали уведомление о необходимости восстановиться в школе. Не только мне, но и всем моим сверстникам и ребятам постарше: по мнению свыше, никто из нас не получил должного образования, то есть нас считали недоучками, что было крайне унизительно. Значит, в будние дни мне предстояло бо́льшую часть времени проводить вне дома, хотя каждый выход за порог вызывал у меня содрогание – а о контактах с посторонними и говорить нечего… Помню, как во время визитов патронажной сестры я преувеличил бабушкины недомогания в надежде получить освобождение от занятий. Женщина посоветовала мне нанять сиделку; пришлось сказать, что бабушка по причине крайне тяжелого характера не выносит присутствия посторонних.
Стоит ли удивляться, что патронажная сестра пришла в замешательство. Буквально за минуту до этого я охарактеризовал Пиммихен как лежащую в беспамятстве старушку за девяносто, дрейфующую между жизнью и смертью. Пришлось спешно добавить:
– В те редкие мгновения, когда приходит в себя.
– Ничего страшного. – Она подавила смешок. – Нам не привыкать. Оставь мне запасной ключ – я направлю к ней приходящую санитарку, пусть заглядывает пару раз в день.
– В этом нет необходимости, мы справимся своими силами. Не настолько же она немощна.
Я противоречил каждому своему слову. Патронажная сестра сообщила, что у них в штате социальной службы есть даже две санитарки; попятившись назад, я забормотал какие-то бессвязные отговорки. Женщина заулыбалась и объяснила:
– Первый день всегда самый трудный. Потом они подружатся!
От дома до средней школы, находившейся возле церкви Святого Егидия, было добрых пятьдесят минут ходу. Вену я знал как свои пять пальцев, но на всякий случай взял у Пиммихен старый путеводитель по городу, ведь многих зданий больше не существовало, да и таблички с названиями улиц отсутствовали. В какой-то момент я попробовал сориентироваться, придерживая страницу локтем, чтобы ее не закрыл (и не вырвал) ветер; мимо шла стайка расфуфыренных француженок, они умолкли, чтобы вволю на меня поглазеть. В их глазах читалось: «побежденный», «поверженный враг», «идиот, поверивший идиоту». На улице, не защищенный ни стенами, ни крышей, я таким и был.