Птица в клетке — страница 32 из 50

По утрам я, взмыленный и задыхающийся, врывался в школу перед самым закрытием дверей. После уроков что есть духу мчался обратно, то под гору, то в гору: этот путь я уже мог проделать с закрытыми глазами. Парни моего возраста нередко звали меня играть в пинг-понг (это доказывает, что я практически никогда не вытаскивал руку из кармана). Но мне, во-первых, было недосуг, а во-вторых, меня преследовало ощущение, что между нами будет преградой стоять моя тайна, отчего придется все время оставаться начеку, чтобы не сболтнуть лишнего, и делать вид, будто мне интересен их треп насчет мотоциклетных двигателей, футбольных матчей и формы девичьих ножек.

Из-за этой взвинченности у меня буквально подогнулись колени, когда на подходе к дому я разглядел военный автомобиль, частично скрытый нашей живой изгородью. Офицер жестом приказал мне подойти к двери, а пятеро рядовых французов-автоматчиков стояли наготове. Чтобы заверить их в неприкосновенности той, которую они искали, я поднял руки вверх.

Но военные даже не пошли наверх и вообще не двинулись дальше прихожей, где Януш и Кшиштоф меняли трубы. Никогда не забуду взгляд Януша, заклеймивший меня как предателя; в тот же миг Кшиштоф, сбив на пути пару стульев, ринулся в ванную и там заперся. Мне подумалось, что это бессмысленно. Французы попробовали выманить его уговорами, но вскоре замолчали; раздался звон разбитого стекла.

– Il se suicide![62] – вскричал один из солдат и попытался сбить дверную ручку прикладом автомата.

Офицер дал команду остальным обежать вокруг дома; я рванул следом. Кшиштоф на свой страх и риск мчался в сторону виноградников, не обращая внимания на выстрелы. Я был уверен, что его задела пуля: издалека было видно, как у него на спине расплывается красное пятно. Правда, впоследствии я обнаружил кровь в ванной и понадеялся, что поляк оцарапался битым стеклом, тем более что он не замедлял бега.

Януш безучастно взирал на происходящее и отреагировал только на выстрелы, но офицер скрутил его, как только тот сделал движение в сторону порога. Я боялся, что Януш вырвется и меня убьет. Глядя на меня, он твердил одно и то же слово, которого я, к счастью, не понимал. Тем временем Пиммихен наседала на офицера:

– Это не преступники! Я запрещаю вам так обращаться с этими людьми: не забывайте, что они в моем доме. Pas comme ça chez moi![63]

Януш с надеждой следил за их препирательствами, которые переросли в дискуссию. С королевским достоинством, даром что у нее на юбке разошлась молния, а задники ортопедических туфель были примяты пятками, Пиммихен вернулась в комнату. Там она вытащила из ящика комода свернутый в трубочку и перевязанный красной лентой документ с подписью и печатью, но Януш не узнал эту бумагу, пока бабушка не ткнула его в нее носом; тогда он вытаращил глаза и опять попытался оказать сопротивление: с этим документом поляки пришли к нам на постой. Пиммихен, убежденная в своей правоте, вознамерилась доказать, что у них есть все основания квартировать у нас в доме. Ее французский звучал величественно: можно было подумать, она зачитывает некий договор Людовику XIV.

Как оказалось, постояльцев наших звали Сергей Карганов и Федор Калинин, и были они вовсе не поляками, а русскими; документ изготовила для них некая подпольная организация, чтобы помочь им обрести свободу. Если кратко, Советский Союз отзывал свой военный контингент, но некоторые солдаты всеми силами цеплялись за страны, куда забросила их война. Правительства трех свободных западных стран сотрудничали с Советским Союзом в безоговорочной выдаче беглецов. Ходили небезосновательные слухи, что страдания самоубийц, которые предпочли смерть возвращению домой, были легче, чем муки тех, кого при сталинском режиме объявляли дезертирами. В то время Советская миссия по репатриации себя дискредитировала.

Вещи наших постояльцев лежали на своих местах год с лишним. Потом наконец мы с Пиммихен решились их разобрать и обнаружили по две пары носков на каждого, по смене нижнего белья, шестнадцать конвертов (как оказалось, с белыми семечками), два простых крестика и одну пустую бутылку. К этому перечню добавился хранившийся в одном из спальных мешков блокнот, исписанный их первыми немецкими словами, зачастую с ошибками и с картинками на полях. До сих пор помню, что глагол в неопределенной форме «sein», то есть «быть», иллюстрировал палочный человечек с широко разведенными руками, которые не вязались с военной выправкой, и, как ни странно, с улыбкой на не прорисованном в деталях лице.

XVI

Когда я принес домой масляные краски и холсты, Пиммихен проводила меня озадаченным взглядом, и хотя я стремительно прошагал через гостиную, чтобы не услышать лишних вопросов, бабушка перехватила меня у лестницы и смерила с головы до ног подозрительным взглядом.

– Придумал наконец, чем соблазнить Эдельтрауд? Если будешь отчаиваться, скоро отрежешь себе ухо.

– Нет, Пиммихен, это я для себя.

– Никакое творчество не бывает для себя. Оно всегда для другого человека, пусть даже воображаемого.

С этими словами она вытащила у меня деревянный ящичек с тюбиками красок и проворно спрятала за спину.

– Могу тебя заверить: на чердаке никакой Эдельтрауд нет.

Под «чердаком» я подразумевал «у меня в голове» – это расхожее немецкое выражение, «oben», то есть «наверху».

– Тук-тук, – сказала Пиммихен и потянулась, чтобы постучать мне по лбу. – Эй? Есть кто живой? Эдельтрауд! Давно ты томишься в этом тесном чулане? Выходи-ка, подыши свежим воздухом. Он держит тебя взаперти? Думает, я не знаю? Думает, бабка из ума выжила.

– Очень смешно. – Я отступил назад и попытался рассмеяться, хотя лицо застыло.

– Сдается мне, ты прекрасно знаешь, что я хочу сказать.

– Не знаю и знать не хочу.

Я собрался ее обойти, но она преградила мне путь:

– Сдается мне, ты точно знаешь, что я хочу сказать.

– Переговорим позже, Пимми.

Когда я протискивался мимо нее, она стала меня щекотать, и я не удержал холсты, которые упали на пол.

– А ведь я узнала, где она живет.

– Неужто?

– Да, узнала, – подтвердила она с уверенным кивком. Стоя на первой ступеньке, бабушка обеими руками вцепилась в перила. – Да мне-то что? Это не мое дело.

Собрав в кулак всю силу воли, чтобы напустить на себя веселый вид, я спросил:

– И где же, по-твоему, живет Эдельтрауд?

– Живет она, как ты сам сказал, «наверху».

На ее морщинистом лице выделялись по-прежнему проницательные и умные голубые глаза; верхняя губа была слегка изогнута. Пиммихен начала делать круговые движения скрюченным указательным пальцем прямо у меня перед носом, указывая то на мою голову, то в направлении потолка, затем вверх по лестнице, проверяя мою реакцию каждой сменой позы.

Я пытался стоять так, чтобы наши с ней глаза были на одном уровне, но для меня это оказалось непосильной задачей, и, очевидно, скрыть нервозность уже не получалось.

– Наверху – это где?

Ее палец трижды дернулся в сторону гостевой спальни, а потом, когда между нами промелькнула искра правды, стал сверлить воздух, пока не уперся мне в переносицу.

– У тебя в голове.

– Ясно.

– Там ты проводишь время, гуляя по берегам рек; ты доверяешь ей свои тайны; потом вы целуетесь… ах, первый поцелуй! Даже если тебе недостает напора, у тебя в уме она стала настоящей. У меня и у самой был такой поклонник – неотлучно находился при мне в доме моих родителей. Лукас.

От смеха я согнулся пополам.

– Пимми, впервые слышу такую нелепость! Ты хочешь сказать, я выдумал для себя какую-то девушку?

– Понятное дело, ты застеснялся, но кто сказал, что она выдумана? Где-то когда-то она попалась тебе на глаза. Мой Лукас был сыном видного аукциониста. Каждую субботу я наблюдала, как он с трибуны демонстрировал публике вещи, выставленные на торги. Но я видела только его, хотя выглядел он неженкой, если ты понимаешь мой эвфемизм. Я придумала себе не конкретного человека, а нашу любовную историю.

– Уверяю тебя, я никогда не целовал себе запястье, у меня с одного боку его и вовсе нет.

Она взъерошила мне волосы.

– Ты слишком застенчив, не знаешь, как подступиться. После того, что с тобой произошло, уже не веришь, что тебя кто-нибудь полюбит, но ты ошибаешься, mein Sußer. Я часто об этом думаю. Не вступить ли тебе в какую-нибудь молодежную католическую группу? Познакомишься там с милыми барышнями, которые оценят твои незаурядные качества и помогут забыть ту девушку наверху. Не беспокойся: с возрастом твое лицо поддастся силе тяготения. Вот посмотри на мое. – Она оттянула вниз обвисшую кожу и состроила такую гримасу, которая могла бы очаровать только морского окуня. – Время лечит все, даже шрамы. Они прячутся в складках.

На меня нахлынул шквал чувств. Сперва – панический страх оттого, что она подошла вплотную к правде; потом неожиданное, мгновенное облегчение. Жалость к себе оттого, что бабушка стала мне расписывать мои же ощущения, и мое внезапное осознание себя: уродца в большом пустом доме, без отца с матерью, без сестры.

Присев рядом со мной, Пиммихен вытащила свой пожелтевший платочек и принялась утирать мне глаза и приговаривать, что она зарезервирует для меня одного банковский счет, унаследованный ею от тетки, у которой в юности погибли двое кавалеров, причем на одной из последних дуэлей, состоявшихся в Австро-Венгерской империи. Они разошлись на десять шагов, обернулись и застрелили друг друга. Голова ее бессильно качалась из стороны в сторону; бабушка на глазах старела, дом увеличивался в размерах и окончательно пустел, я становился все меньше и меньше, и она уже не успевала осушать мне глаза.

В ту ночь мне приснился жуткий сон: Пиммихен встретила меня с письмами, доставленными по адресу: Баумайстергассе, дом 9, Вена 1016. «Они все – для некой Эльзы Кор. Тебе известна женщина по имени Эльза Кор?» – спросила она. У меня замерло сердце. Кто, кроме меня, знал, что она находится в доме? Но я быстро нашелся с ответом: «Это ошибка: улицу перепутали. Завтра же верну их почтальону». – «Какая может быть ошибка, если конверты надписаны твоей рукой?» Она возмущенно подтолкнула ко мне письма. Я изумился: поч