ерк действительно был мой. По дурости я не только обозначил обратный адрес: Баумайстергассе, дом 9, но еще и наклеил вместо марки свое школьное фото со стрижкой под горшок. Конверты были вскрыты и, что еще хуже, отправлены, согласно штемпелю, три года назад!
Во сне до меня дошло, что бабушка все эти годы знала про Эльзу, перехватывала письма и молчала.
XVII
Я дал Эльзе кашемировое пальто, которое мой отец купил маме в Париже во время их медового месяца, совпавшего с летними распродажами. У нас в семье бытовал комический рассказ о том, как мама в рекордную жару надела это пальто и прошагала в нем всю дорогу от Монмартра до их гостиницы в Сен-Жермене. Но Эльза мерзла даже в этом пальто. Под самой крышей тепло не задерживалось, а дверь всегда была заперта, и снизу комната почти не обогревалась. Цены меня не останавливали, но, как я объяснил Эльзе, дрова были дефицитным товаром и отпускались небольшими связками из щепы и расколотых на четыре части поленьев. Тогда она спросила, почему я не могу пойти в лес и там срубить пару деревьев. Ее недоумение меня задело и с наступлением темноты погнало в лес, но топор выскальзывал из руки; не свалив ни одного дерева, я только разрубил на себе сапог и вернулся ни с чем.
Эльза обмакивала самый кончик кисти в черную краску: к волосяному пучку прилипали мелкие шарики, похожие на икринки. Мало-помалу осмелев, через пару дней она уже погружала кисть до металлической обоймы, пачкала деревянную ручку и зачерпывала неразведенную краску в количестве, достаточном для наполнения устричной раковины, хотя не всегда доносила до холста. В смущении она бросала взгляд на пальто и вокруг, потом возобновляла попытки, а я разглядывал не замеченные ею точки приземления краски у нее на подоле или на манжете.
Мне хотелось сказать, чтобы она не пробовала краску прямо на холстах: я платил за них немалые деньги и по причине их громоздкости не мог приносить домой больше двух за раз, но молчал, чтобы не показаться скупердяем. А ведь у нее каждую неделю расходовалось примерно два десятка холстов. Думаю, она просто не представляла себе их дороговизны по причине своей отстраненности от мира, но кто был тому виной – она или я?
Порой ее сосредоточенность делалась столь напряженной, что я, желая привлечь к себе внимание, начинал потягиваться, нарочито глубоко зевать или напоказ выполнять круговые движения туловищем, якобы для того, чтобы размять спину. Появлявшаяся у Эльзы на переносице складочка сообщала мне, что я нудник – на идиш вроде как «надоеда». Продвинуться дальше удавалось только за счет притворного интереса к ее занятиям. «Как называется такой оттенок зеленого?»; «Прелестный мазок – как ты этого достигла?» Впрочем, в ее ответах сквозило легкое раздражение. Подлинный интерес вызывали у нее совсем другие вопросы: «Ты не проголодалась? Пить хочешь? Я иду в город – что тебе купить?» – на них она отвечала с большей теплотой, да и то если слышала их до того, как проголодалась, захотела пить или придумала какой-нибудь заказ.
Невзирая на это, я мог наблюдать за ней бесконечно. Она садилась у окна, и лицо ее менялось в зависимости от увиденного, даже если она не видела вообще ничего из-за опущенных штор. Ее темно-карие глаза время от времени вспыхивали чувством или, когда в них угасал огонек, тускнели. Я не спрашивал, что она видит, хотя сходил с ума от любопытства. Шумный, деловой город? Пшеничные поля? Детишек, играющих по колено в снегу? Бледный горизонт потопа, где голубой цвет сходится с голубым? Закрывающийся занавес человечества? Я понимал, что на эти вопросы ответов не будет.
Предметы на холстах большей частью выходили не то чтобы неузнаваемыми, но какими-то бестелесными, а под вечер, когда становилось ясно, что задуманного изображения добиться не удалось, работа сменялась игрой. Эльза утрировала черты автопортретов – брови оказывались нелепо вздернутыми, челюсть отвисала до пола, нос походил на свиное рыло, – а затем сплошь покрывала холст широкими мазками. После этого наступал самый желанный момент: она пододвигала для меня стул, вытягивала ноги, чтобы положить их мне на колени, и просто удерживала мой взгляд.
Теперь я выступал в новом качестве: как отзывчивый слушатель ее самокритики. Загроможденную художественную лавку, где я делал покупки, держала пожилая супружеская пара; вскоре меня там стали узнавать. Старики толкали друг дружку локтями, когда я и в дождь, и в снег входил к ним без зонта, а мне попросту было его не удержать после совершения покупок – и без того приходилось то одно, то другое придерживать зубами. Их глаза следили за мной с нескрываемым благоговением: для этих стариков я был одержимым, преуспевающим художником, чья слава до них еще не дошла, но это лишь дело времени. Они вручали мне покупки, как святыни, будто и сами причащались к становлению великого этапа в искусстве.
Я, наверное, протоптал дорогу между Баумайстергассе и Гольдшолагштрассе – пыльную и шумную из-за непрерывной реконструкции зданий. Вскоре у меня вошло в привычку наблюдать, как при ходьбе на ботинках появлялись приметы износа: они просили каши, расходились по швам, трескались… Однажды утром мне подумалось, что военные-французы уже примелькались, – я почти перестал их замечать, вероятно, потому, что слишком пристально разглядывал свою обувь. Но стоило мне сделать такое наблюдение, как я все чаще стал видеть танковые колонны, тянувшиеся по улицам. Французские войска перебрасывались из Австрии в Индокитай, где Франция по-прежнему вела войну. Чтобы перейти на другую сторону дороги, порой приходилось очень долго ждать. Инфраструктура в нашем районе приходила в упадок, проверки документов стали редкостью. В конце концов я под шумок бросил школу и только радовался, что никому до этого нет дела.
Мне было трудно разобраться, зачем Эльза нагружает меня всякими поручениями: чтобы проверить мои чувства или чтобы помучить. Однажды я застукал, как она выглядывает на улицу из-за уголка шторы. Эльзу так заворожило зрелище снежинок, что она не услышала, как я вошел, а может, просто воротила нос. Она упросила меня отправиться на другой конец города и принести большую чашу снега с перил Аспернбрюкке. Снег из нашего сада не годился. Я мог бы принести ей снег откуда заблагорассудится – какая разница? – но решил доказать ей (не себе, нет) свою любовь и потащился на означенный мост. Вернулся красный от мороза, продрогший до костей, но у Эльзы вытянулось лицо; она сказала, что я, видимо, слишком долго держал чашу в руке, потому что снег подтаял. Не соглашусь ли я сходить на мост еще раз, но уже с корзиной, чтобы снег был свежий, белый и хрусткий на зубах? Ну пожалуйста, она так мечтает слепить снежок из снега с Аспернбрюкке!
Мне регулярно поручалось отправиться в центр Вены, нанять там конный экипаж, как заведено у туристов, и потереть ладонью конскую шею. В своих глазах я выглядел последним идиотом, когда, стоя подле экипажа, гладил лошадку, но куда было деваться? Эльза подносила мою ладонь почти вплотную к своему лицу, и наградой мне служило ее близкое дыхание. Она заставляла меня раздобывать для нее тяжеленные учебники, а потом один возвращать. Она же просила не биологию, а ботанику! И не латинский язык, а историю Латинской Америки!
При всей моей покладистости Эльза взяла привычку сетовать на мой тон. Как-то раз она зажала в губах мой новый подарок – пару маминых сережек, да так, что губы у нее побелели и неприглядно вспухли. Я не увидел в этом ничего смешного, но вслух лишь окликнул ее по имени. Она резко вырвала изо рта серьги и взвилась:
– Уймись, Йоханнес! Хватит на меня рявкать!
Но рявкал-то не кто-нибудь, а она сама.
Наконец-то пришел день, когда Эльза осталась довольна одной из своих картин. Она улыбалась так нежно, что у меня, целый год терпевшего отказы, вспыхнула новая надежда. Эльза, тихонько смеясь, бросилась мне на шею, но стоило мне размечтаться о том, чем грезил в моем возрасте любой парень, как она завела мою руку себе за спину и сделала подобие пируэта. Когда я понял, что меня приглашают на роль балетного партнера, мне стало тошно. Потом она без предупреждения отклонилась назад, причем так резко и бескомпромиссно, что мне чудом удалось ее удержать. Я ждал, когда же это прекратится, но она, стоя передо мной, нетерпеливо подпрыгивала:
– Подними меня, Йоханнес!
– Каким образом?
– Положи руку вот сюда: я подпрыгну – и сразу поднимай.
Я не ожидал, что она как ни в чем не бывало подведет мою руку под самую запретную часть своего тела. Вряд ли можно было совершить поступок глупее моего: я отказался! Естественно, мне этого хотелось, хотелось не один год, но я страшился возможного позора: а вдруг у меня не получится оторвать ее от пола?
– Да брось ты. Стеснительный какой!
У нее взмокла спина, от тела исходил сладковатый, почти перечный запах… волосы растрепались, темные глаза ожили. Мне стоило немалых трудов не смотреть на ее вздымающиеся груди, круглые, как дыньки-канталупы. Я не знал, куда деваться: мое желание было уже не скрыть.
– Ну пожалуйста!
Подступив совсем близко, Эльза привстала на цыпочки и балетным жестом подняла руки над головой, а потом выгнула спину и еще больше выставила груди.
Мой пробный заход был предпринят в основном для того, чтобы она не обратила внимания на шишку, которая вжималась ей в бедро. Напрягшись, я оторвал Эльзу от пола, и лицо мне пощечиной обжег ее мягкий живот. Опираясь на мои плечи, она хотела подняться выше, и от ее веса у меня чуть не подогнулись ноги. Внезапно я услышал громкий стук; Эльза вскрикнула, и я решил, что к нам вломилась Пиммихен, чтобы посмотреть в глаза Эльзе и жестом скрюченного пальца указать ей на дверь. Но нет: Эльза больно стукнулась макушкой о потолок и обмякла всем телом. Я ее опустил. Вопреки моим ожиданиям она не плакала, но смеялась до слез. И невольно меня приобняла. Давно я не видел ее в таком радужном настроении; пяти минут внимания с ее стороны мне хватило, чтобы забыть долгие годы пренебрежения: это пренебрежение теперь казалось мне, вопреки всякой логике, исключением, только подтверждавшим правило. Передо мной была та Эльза, которую я знал прежде.