XVIII
Я долгое время не понимал, как мне совладать с подносом, но теперь приноровился держать его одной здоровой рукой, а вторую, искалеченную, убирал за спину, как заправский официант. Более того, при этом я еще поворачивал ступней дверную ручку и распахивал дверь; если раньше на салфетку выплескивалось больше чая, чем доставалось Эльзе и Пимми, то теперь я уже не задевал поднос коленом и удерживал его в горизонтальной плоскости. «Завтрак…» – нараспев объявлял я.
Подняв глаза, я остолбенел: голова Пиммихен свешивалась через край кровати, а изо рта частично торчала, как сломанная челюсть, дуга жемчужных зубов.
– Бабушка!
Уронив поднос, я подсознательно отметил, что она не реагирует на грохот. Мои пальцы спешно расстегнули ворот ее ночной сорочки, а потом вынули протез. Меня так трясло, что Пиммихен пришла в чувство и открыла глаза – правда, только до удивленных щелок.
– Я тут. С тобой.
Скосив глаза влево, она принялась энергично жевать деснами.
– Вильгельм? Вильгельм?
– Это Йоханнес – dein[64] Йо. Пиммихен? Ты меня слышишь?
– Ох, ох…
– Дыши глубже. Вот так…
После затяжной паузы, невыносимо долгой для такого взволнованного юнца, как я, она попыталась заговорить; мне пришлось наклонить к ней ухо, чтобы разобрать слова, больше похожие на прочистку горла и вздохи.
– Любимый мой… не питай напрасных надежд; найди себе другую профессию. Напрасно я тебя поощряла. Боюсь, ты останешься ни с чем, если будешь долго цепляться за живопись.
Чтобы я не распрямлялся, она удерживала меня за рукав, а потому пришлось мне все так же над нею нависать и прислушиваться, пока она силилась что-то сказать.
– Тебе нужно устроиться на работу… на оплачиваемую работу. Займись чем-нибудь полезным и доходным. Пусть меня Бог простит: я была эгоисткой. Хотела, чтобы ты все время был рядом – я же одинокая, больше никого у меня нет. Но теперь ты должен устроиться на работу. Обо мне не думай, мне тут недолго осталось.
С этими словами она меня отпустила и откинулась на спину. Я растерялся от такой несправедливости и обиды.
– На небесах уже поют, за руки взялись, стали в кружок: дед твой, отец с матерью, сестренка. Пора и мне оставить эту бренную оболочку. Приложи к ней ухо, когда меня не станет, и услышишь, как я всегда тебя любила.
– Тебя еще не на один год хватит.
– Да нет, я тень видела. Значит, уже скоро.
– Что ты видела? – переспросил я.
– Она отворила мою дверь, остановилась вот там, на пороге, и ко мне приглядывается. Ее ни с кем не спутаешь. Крылья у нее хлопают.
– У тени?
– Среди ночи. Поглядела на меня – и увеялась. Это мне знак был – помолиться напоследок.
– Разве можно среди ночи разглядеть тень?
– Я разглядела. Ты в библиотеке свет не погасил, Йоханнес, так что я очертания хорошо видела.
– Свет был выключен, – возразил я. – Перед тем как лечь спать, я весь дом обхожу. А если б недоглядел, то лампа и сейчас горела бы. Может, ты сама вставала, чтобы выключить?
– Значит, это нездешний свет был, а Господень. Вот так-то. Ну, прощай. – Коснувшись моей щеки, она закрыла глаза.
– Ты не в себе.
– Ш-ш-ш, не отвлекай меня. Пусть душа воспарит.
– Поверь, никакого ангела смерти тут не было.
– Дай мне уйти с миром.
– Никуда ты не уйдешь.
– Крепись, милый мой.
– Это было совсем не то, что ты думаешь, Пимми.
– Называй как хочешь. Материализованное присутствие. Форма.
– Говорю же тебе: это она!
– Он, она… какая разница? Смерть – бесполая.
– Она! Совершенно точно – она!
У бабушки очень медленно приподнялось одно веко.
– Кто?
– Она за книгой спускалась. Я ничего ей почитать не принес, когда заходил пожелать спокойной ночи. Чтоб ей пусто было! Знает же, что сюда нельзя!
– Да кто она такая?
– Эльза.
– Эльза?
– Никакая она не Эдельтрауд. Ее зовут Эльза.
Пиммихен в отчаянии сцепила пальцы и зашептала:
– Ты нездоров, Йоханнес. Пообещай мне, что обратишься к врачу.
– Послушай, бабушка…
– Нет, это ты послушай, юноша. Ты заболел. Я не про телесный недуг – тело у тебя крепкое, оно исцелилось, в этом смысле у тебя все в порядке. А вот в голове у тебя нелады, психическая травма.
– Помнишь девочку, которая занималась музыкой вместе с Уте?
– Нет, не помню и не желаю больше слушать эту чепуху.
– Муттер и фатер прятали ее во время войны. Разве ты не знала? – Пиммихен воззрилась на меня с недоуменным ужасом: она либо не могла, либо не хотела мне верить. – Понимаешь, она до сих пор скрывается наверху. Я от нее утаил, что мы проиграли войну.
У бабушки случился настоящий шок: то ли от истины, которая ей открылась, то ли от моего признания, которое связало ее с моей ложью. Она медленно оглядела мое лицо, и в глазах у нее мелькнул страх.
– Если это правда, объясни: как она выжила? Питаясь воздухом и пылью?
– Ее опекала муттер, да и фатер помогал, чем мог, а теперь это моя обязанность.
Несколько раз дернувшись и скорчив пару неприглядных гримас, она умудрилась сесть, но придерживалась за меня.
– Все эти годы?
– Да.
– Йоханнес, ее бы нашли гестаповцы – твои родители были у них на заметке. Где ты мог прятать эту девчушку?
– Она давно уже не девчушка. Это взрослая женщина.
Бабушка утерла слезящиеся глаза и ответила:
– Ее не существует. Она так и не стала взрослой.
– Ты же сама слышала, как она двигалась в гостевой комнате: ты даже упала с лестницы.
– Не выдумывай. Там голуби свили гнездо – ты не закрывал окно. Голуби. Я хорошо помню… – Она замахала перед собой старческими веснушчатыми руками, как будто отгоняя многосотенную голубиную стаю.
– Она выжила, – не сдавался я.
– У тебя в голове.
– В нашем доме. Выжила, как ты и я.
– Ты болен; думай, что говоришь. Тебя упекут до конца дней, если будешь мести языком!
– Кто же меня упечет? Да я герой, если сохранил ей жизнь. Просто я решил подстраховаться и сразу ее не выпускать. В этом мире никому доверять нельзя.
– В тебе говорит растревоженная совесть, Йоханнес. Вероятно, ты сам придумал, как опекал ту девчушку. А совесть у тебя растревожилась от воздержания: ты был многого лишен.
Пимми еще пару минут пыталась мне втолковать, что произошло недавно, а что – давно. Это обернулось каким-то безумием: я уже начал сомневаться в себе самом. Истинное положение дел сразило меня своей нереальностью: некто, герой моего детства, совершил самоубийство, а вместе с ним и его возлюбленная: театрально, после принесения клятвы верности. Я воображал, как Ева Браун глотает яд после того, как застрелился фюрер, а Мартин Борман выбегает из бункера с криком: «Гитлер назначил меня новым повелителем рейха! Гитлер назначил меня новым повелителем рейха!» – и, не помня себя, скрывается в развалинах Берлина и бесследно пропадает. Это было сущим безумием. Моя собственная жизнь и то казалась нереальной; что уж говорить об Эльзе?
Я сделал один медленный шаг вверх. Сделал второй, такой же медленный, и прочувствовал вес своей ноги, твердость древесины под стопой, вещественность деревянных перил. Дверная ручка – твердая, сама дверь – тяжелая. Толкнул – оттуда хлынул запах скипидара; открыл глаза, пригляделся. Там она и лежала: без сознания, с густо-зеленым пятном вокруг рта. Руки трагически вытянуты: одна за головой, вторая вдоль тела – сжимает пустой тюбик из-под краски. Она была невсамделишной, такого никогда еще не случалось, но, пока я стоял над ней, отсчитывая секунды, она никак не исчезала, даже когда от моего пинка перекатилась на спину. Твердая, тяжелая, всамделишная.
Я заключил ее в объятия, и у нее изо рта потекла пузыристая зеленая пена. Одному Богу известно, что я сделал дальше. Я отхлестал ее по щекам, надавил ей на живот и попробовал приподнять за ноги. На пол вылилось еще немного зелени, а затем потекли оранжевый, желтый, синий, и под ногами сделалось скользко. Мои подошвы размазывали сплошное темное месиво; в такое же месиво превратилась и она сама, как будто слепленная из глины.
В тот миг я оказался перед выбором: ее существование как таковое находилось в моих руках. Она принадлежала мне, как будто я слепил ее сам, создал форму из бесформенной массы, нажатием пальцев сделал два глаза, нажатием одного, большого пальца сделал рот. По своему хотенью мог либо превратить ее в первоначальный ком глины, либо завершить дело приданием ей индивидуальных черт.
Бросить ее я не мог и находился рядом с ней сутками напролет – субботу, потом воскресенье: вычищал, исцелял, кормил. К утру понедельника она смогла двигаться по своей воле, а не только по моей. Ожившая глиняная кукла, она молча распахнула глаза и надменно понаблюдала за своей ногой, дергавшейся из стороны в сторону. Теперь она уже боролась не за жизнь, а за жизненную силу. Я все это время не отходил от нее практически ни на шаг, и по комнате размазалась грязь. Покрывало было замарано краской, перепачканные стены и абажур прикроватной лампы высохли, скопилась немытая посуда, содержимое которой перекликалось с пятнами тех же цветов на мебели. Неутомимая изящная ступня добилась своего: сшибла с тумбочки в изножье кровати бутылку молока вместе со свечой, которую я зажег для ослабления скопившихся запахов. Уцелевшее молоко я протянул ей, и она сделала глоток, а потом уронила бутылку. Теперь к перечню пятен добавились новая молочная лужица и застывшие стеариновые капли.
Когда Эльзу сморила дремота, я попытался собраться с мыслями и наметить план действий. Нужно было прибраться, оплатить счета, написать несколько писем в разные инстанции, а по пути на почту проверить, как там бабушка… Пиммихен! За эти дни я не принес ей ровным счетом ничего, даже стакана воды.
В три прыжка я сбежал по ступеням. За полуоткрытой дверью в ее комнату было тихо. На пути к бабушкиной кровати страх уступал место надежде, надежда – страху; мое восприятие менялось с каждым шагом. Морщинистое, восковое лицо застыло в безмятеж