я сверху. Пустые дверные проемы зияли беззубыми ртами, потрясенные моими деяниями. Прихожая и гостиная выглядели как в разгар стройки; впрочем, если вдуматься, так выглядел весь дом. В нем не осталось ни одного уютного уголка. Можно было подумать, мы с Эльзой тайно проживаем под чужой крышей.
Верная себе, Эльза всегда реагировала одинаково – упиралась руками в бока, словно собиралась меня отчитывать, и повторяла:
– Йоханнес, не жди, что я буду стоять в стороне и молчать! Я знаю, что ты банкрот. Я для тебя обуза. Ты вынужден меня кормить, одевать и нести по моей вине всяческие расходы!
– Кто, я? Владелец такого дома? Да бо́льшая часть Вены спит и видит, как бы поменяться местами с таким банкротом. Чем шикарней дом, тем больше расходов. Но это не женская забота.
– У меня мозги работают не хуже, чем у тебя или любого другого мужчины!
– Ты уже это доказала, но математика – не то же самое, что финансы, а марксизм на бумаге – не то же самое, что коммунизм, – спокойно отвечал я.
Я отправился в Stadtpark[69], чтобы попытаться сбыть кое-какие книги – у нас оставалось еще много. На аллеях обнищавшие оркестранты играли на струнных инструментах; некоторые солисты музицировали часами, чтобы выгрести из футляра с бархатной отделкой хотя бы пригоршню монет. Времена были тяжелые. Мне относительно повезло: я продал два прекрасных тома – один Священной Римской империи, другой об империи Габсбургов – за семь шиллингов каждый. Просто чтобы объяснить, много это или мало: за 1,75 шиллинга в ту пору можно было купить пол-литра пива, а за 1,8 шиллинга, если не ошибаюсь, – проехаться туда и обратно на трамвае. Покупатели были из британских оккупантов, которые интересовались историей или, возможно, хотели отвезти домой подарок для кого-то из близких. Вскоре ко мне направилась идущая под руку парочка. Мужчину я не видел с детства и все же сразу его узнал: это был Андреас, один из близнецов, которые приходили ко мне на устроенный мамой праздник по случаю моего двенадцатилетия. Его спутница, хорошенькая молодая австрийка, держалась скромно и с достоинством. Боясь, как бы меня не застукали за грошовой торговлей, я торопливо собрал нераспроданные книги, высмотрел нехоженую дорожку в глубине парка и стремглав бросился туда. Колючие ветви кустарника рвали на мне вязаный джемпер, а я злился на самого себя – неужели в этом огромном парке мне грозило повторное столкновение с теми же людьми на главной аллее?
Но, подняв голову, я не поверил своим глазам: Андреас и его девушка оказались прямо передо мной, шагах в десяти. У меня в ботинках хлюпала жидкая грязь, да и Андреас ругался, тщетно стараясь идти на цыпочках, чтобы не перепачкать обувь, а девушка повисла у него на руке, скользя из стороны в сторону по этой слякоти.
Когда мы с ним встретились глазами, мне стало ясно: он узнал меня с первого взгляда и тоже решил избежать встречи. Его лицо выражало сомнение. На узкой тропинке нам было не разойтись; чем ближе мы подходили к этой неприятной точке, тем чаще бросали друг на друга скрытные взгляды. Его реакция зависела от моей – и наоборот. Я с ужасом ожидал вынужденного притворства и визгливых ноток в своем голосе.
– Идем, идем, – с легким раздражением поторапливала его девушка, проталкивая его мимо меня.
В Штадтпарк я больше не возвращался, а семейные реликвии складывал в большую корзину и оттаскивал на блошиный рынок. За один сезон сбыл поношенную одежду, за второй распродал украшения, статуэтки, китайские раритеты, курильницы для благовоний, таблетницы, мейсенский фарфор – короче говоря, все памятные вещицы, остававшиеся в доме. Над блошиным рынком в то время не витал дух веселья и азарта, как сегодня: это было унылое сборище голодного люда, пускавшегося во все тяжкие, чтобы только выжить. Старые дамы торговали пирожками, а что не могли сбыть, растягивали для себя на всю предстоящую неделю. Я приметил мужчину, который трижды продал одну и ту же пару серебряных подсвечников. За покупателями устремлялся его сообщник; выждав с месяц, заговорщики выкладывали подсвечники на тот же прилавок. Славился блошиный рынок и тем, что там по сходной цене удавалось выкупить свои же только что украденные часы. Это сегодня можно оставить зонтик в рыбных рядах и пойти перекусить. А тогда люди приходили и уходили с зонтами, причем зачастую с разными. Воровство распространялось лавинообразно, даже среди честных людей.
После тягостных раздумий я отбросил всякие угрызения совести, мешавшие продать скрипку Уте. Мне представлялось, что инструмент уйдет за час, но толпа уже стала редеть, прилавки были сложены, а под ногами выросла толща мусора. Весь день то один ребенок, то другой терзал струны, удивленно хихикая над звуками, похожими на выход кишечных газов. Потом родители возвращали мне инструмент и с извинениями объясняли, что им нужно было хоть чем-то занять малыша. Кое-кто из мелюзги с ревом упирался, не желая уходить, а я с грустью вспоминал Уте и не попадал в такт этому миру.
На другой день скрипку осмотрели два солдата-американца, а потом один из них, скользя пальцами, наиграл какой-то народный мотив сначала на первой и второй струнах, а потом на третьей и четвертой, но ни на шаг не приблизился к венгерско-цыганским мелодиям. Вокруг него стала собираться толпа; слушатели прихлопывали в ладоши, а один выкрикнул «йо-хо!». Приятель скрипача отступил назад, чтобы не выглядеть причастным к этому балагану, и пару раз постучал себя по виску, давая понять, что его дружок не в себе. Я мысленно потирал руки, готовясь поправить свои дела, но когда американец доиграл, мне стало ясно, что у него даже в мыслях не было делать покупку. Вместо этого он стал кланяться и ерничать: «Спасибо, спасибо… Нет-нет, за автографами не стойте…»
Чтобы продемонстрировать качество инструмента, я сам провел смычком по открытым струнам. Это вызвало интерес у зевак, подтянувшихся к толпе. Одна женщина вышла вперед, и в скрипичном футляре что-то звякнуло. Ее примеру тут же последовал какой-то мужчина – он высыпал на бархат всю иностранную мелочь. Меня ошеломило такое недоразумение: все подумали, что я бывший скрипач, лишившийся из-за своего увечья возможности музицировать. И вдруг я увидел себя их глазами. Калека, осколок другого времени и места, оголодавший рыночный попрошайка!
Это было невыносимо… Я превратился в тот образ, который создали чужие, а плывущие над парком грустные, сладостные мелодии заманивали меня углубиться в эту роль. В смятении чувств я ушел с рынка и надумал отнести инструмент старому скрипичному мастеру, у которого в свое время купил его мой отец. Битый час бродил я по узким улочкам, прочесывая окрестные кварталы, но скрипичная мастерская как сквозь землю провалилась. По канаве гладко и бесшумно струился неглубокий поток, который перегораживал лежащий ничком человек: вокруг его туловища поток бурлил и разделялся надвое. Решив, что бедняга тонет, я выронил скрипку и кинулся на помощь, но оказалось, это всего лишь выброшенное за ненадобностью старое черное пальто. Пришлось возвращаться за скрипкой, но теперь и она как сквозь землю провалилась. Несколько часов я ходил кругами, не веря в случившееся, но на булыжной мостовой не нашлось ничего даже отдаленно похожего на черный футляр… зато вода в канаве теперь струилась без помех.
XXII
В июле произошло сильнейшее наводнение, каких давно не знала Австрия: Дунай вышел из берегов и затопил столицу, так что во многих районах лодки оказались полезнее автомобилей. Даже в отдалении от набережных горожане ходили по колено в воде. Вода врывалась в дома и передвигала мебель. И частные жилища, и гостиницы обзавелись видом на реку. По улицам у меня на глазах утиными стаями плыли бутылки яблочного сидра; а дикие утки, пользуясь тем, что луга превратились в озера, не теряли времени даром и осваивали стихию, как будто эти водоемы существовали там с Сотворения мира.
Пять дней подряд Эльза находила в себе смелость выйти навстречу этому великому потопу, а до этого зимой выходила навстречу снегу, но каждый раз быстро возвращалась домой, причем без понукания. Никто ее не торопил. По сути дела, она усматривала в этом наводнении долгожданный знак, ниспосланный ей для укрепления веры, и вскоре взяла привычку через слово повторять «Бог». На все была Его воля: на то, чем она была и чем стала, на то, что сталось с ней. Промокшая, дрожащая, она укутывалась в одеяла и ложилась на пол посреди комнаты в ожидании Его. Она смахивала на кокон, и я уже представлял, что в один прекрасный день увижу, как она машет крылышками. В конце концов Бог сделался предметом напряженности и противоречий. Третий лишний, он вторгался в нашу жизнь, как серьезный конкурент, соперник в любви, великодушный, заботливый, безупречный, всезнающий и вездесущий.
Я без обиняков говорил Эльзе, что там, в вышних сферах, никого нет, да и в нижних тоже. Сам я, по большому счету, в Бога не верил, как не верил и в призраков, пока однажды ночью до моего слуха не донесся какой-то шорох. Эльза отвечала, что в области запредельного есть некий свет, позволяющий различать добро и зло, истину и ложь. Она верила, что мы, смертные, завершив жизненный путь, обретем способность видеть этот свет: он озарит весь пройденный нами земной путь. Нам сразу откроется истина – и общая суть, и каждая мельчайшая частица, подобно тому как Бог видит необъятный луг и знает каждую травинку. Эльза меня изводила, твердя, что на наш дом снизошел этот божественный свет – неужели я сам этого не вижу?
Я озирался в поисках этого «света Божьего», о котором она распространялась. Действительно, света стало больше – рассеянного, необычно мягкого, но объяснение тому было сугубо рациональным: безжалостные метели повредили кровлю и теперь в каждую щель сверху проникал этот свет. К тому же во всем доме растрескались потолки, и на стенах поблескивали дождевые потеки с призрачным отливом, создавая сияние, какое редко возникает в четырех стенах.