Состояние дома меня удручало, но я оказался бессилен что-либо предпринять – средств на ремонт не было.
Чего я только не делал, чтобы вернуть себе прежнюю Эльзу, хотя бы на долю секунды, хотя бы ради единственной улыбки… Из денег, отложенных на продукты, я покупал ей лакомства, продававшиеся в богатых кварталах американской зоны: засахаренный миндаль, сливочный ирис, карамельный попкорн… Приносил полуфабрикаты в пакетиках: одни требовалось залить кипятком, чтобы получить горячий шоколад с добавками, другие разболтать в холодной воде, чтобы жарить на масле толстые блинчики, называемые оладьями. Но особенно порадовала ее коробка шоколадных конфет ассорти. На дне коробки не сообщалось, где какая начинка, и Эльза сияла от каждого сюрприза, будь то кокосовая стружка, грецкий орех, помадка или малиновое желе. Сласти она обожала и могла поглощать их пригоршнями, пока не откатывалась на бок, положив руку на живот, как беременная.
Лицо ее лучилось с того момента, когда я входил в дом с бумажным пакетом, и до той минуты, когда в пакете не оставалось ни крошки. А потом угасало. Допускаю, что, раз за разом поощряя в ней сладкоежку, я проявлял малодушие и глупость, а ведь знал, к чему это приведет, но ради кратковременного искупления своей вины гнал от себя мысли о последствиях. Конечно, Эльза уже не влезала в свою одежду. Но я старался об этом не думать и распродавал последние семейные реликвии, чтобы покупать ей обновки, такие же нарядные, как в более сытные годы, – хотел создать у нее впечатление, будто у меня имеются тайные ресурсы. Возможно, я вел себя эгоистично. Мне хотелось, чтобы она выглядела такой же ухоженной, как раньше, хотя затея была тщетной. Жирную, прыщавую кожу лица и нездоровый от такого количества сахара цвет зубов скрыть было невозможно.
Если честно, то утрата ее красоты придавала мне самоуверенности. Эльза в шутку говорила, что у меня остался только один волос, но хороший, а у нее два, но оба плохие. Все чаще она повторяла, что шрам у меня сглаживается. Я и сам замечал, что туловище мое становится более сильным и рельефным, а прохожие больше не отшатываются при виде моего лица и не смущаются, если я ловлю на себе их взгляды. Во мне появилось нечто такое, что завораживало посторонних. От этого моя любовь к Эльзе не ослабевала, но я уже не опасался, как пару лет назад, что каждый мужчина стремится увести ее у меня из-под носа. Знал я и то, что Эльза, утратив свое обаяние, поняла всю искренность моей любви. Эта тема не обсуждалась вслух, но тяжестью висела в воздухе.
Мое решение продать дом было вызвано не только финансовыми соображениями. Безденежье было простой истиной, необходимой мне для самообмана. На самом-то деле я хотел продать дом для того, чтобы получить возможность не работать и все свое время посвящать Эльзе.
Вскоре я подписал исключительное соглашение с неким агентом по недвижимости, который в будние дни после обеда приводил ко мне потенциальных покупателей. Первым, кто заинтересовался возможным приобретением, стал архитектор, который произвел впечатление даже на агента, потому что сразу понял этот дом глубже, чем я, живший в нем все эти годы. Он указал и на части первоначального строения, и на переделки последующих столетий, вплоть до отдельных каменных плит. Архитектор крутился волчком, и даже агент с трудом сдерживал улыбку. Мне же стоило еще бо́льших усилий скрывать свою мрачность: я предвидел, что наверху этот человек сразу поймет, какой цели служит выгородка, и действительно: первым делом он провел рукой по ложной стене. Архитектор явно пришел в недоумение, однако оставил свои мысли при себе.
Эльза понимала, что для меня продажа дома – это потрясение. В последнее время я все чаще раздражался без всякой причины. Видя разлитое молоко, неплотно завернутый кран, непогашенный свет, я устраивал ей выволочку за небрежность, которая, как я повторял, обходится нам очень дорого и по большому счету вынуждает меня продать дом. При этом я не верил ни одному своему слову. Меня угнетали не столько грошовые убытки, сколько неуверенность в завтрашнем дне. И все равно я часами пилил Эльзу и приписывал ей все грехи. Обзывал ее лисой, эгоистичной, самовлюбленной и безответственной. Иногда я показывал себя настоящим самодуром и перекрывал воду, если видел, что ванна у нее наполнена более чем наполовину. Если Эльза разглагольствовала о Боге, я шел к электрощиту и вырубал освещение. Коль скоро Бог посылает ей столько духовного света, с какой стати я должен оплачивать непомерные счета за электричество?
Лишь однажды Эльза не ушла в самобичевание. Она заявила, что я веду себя как ревнивый «шмук»[70], если вижу в Боге равного себе соперника.
– В общем, – заключила она, – ради меня ты пожертвовал очень многим. А теперь, я считаю, пришло время тебе пожертвовать мною ради собственной свободы. – В ее словах сквозила ирония, но голос звучал твердо.
– Как ты сказала?
– Тебе ничто не мешает от меня избавиться.
– В каком смысле?
– Включи воображение и представь, что меня никогда не существовало. Укажи мне на дверь. Это проще всего. А я положусь на судьбу.
– Что ты городишь – зачем?
– Это самое надежное доказательство любви, какое я только могу тебе предложить. Я готова отдать жизнь, чтобы тебя освободить. В этом суть любви: дарить любимому пространство и свободу. Кто любит, тот не стремится быть собственником и в угоду себе держать любимого в клетке. Любовь – это не кандалы. Любовь свободна, как воздух, как ветер… да что там – как Божий свет.
В каждом ее слове о Боге мне слышалась прямая нападка на меня. Эльза отчитывала меня за то, как я вел себя в минувшие годы, осуждала и не сомневалась, что я все понимаю. В конце концов я сгреб ее в охапку и прижал к себе, как отъявленный собственник.
– Любовь – это совсем не то! – вскричал я. – Любовь – это когда двое стремятся быть вместе, несмотря ни на что. Любовь склеивает двоих так, что не разорвать! Один не бросает другого, когда понимает, что бежать на двух ногах проще, чем ковылять на четырех! Любовь – это бескорыстное желание быть рядом с тем, кого любишь! Вот что такое любовь! Люби того, кому признаешься в любви. Будь рядом. Любовь – это прочная связующая нить, а не свинарник с дверью нараспашку!
И тут до меня дошло: я едва ее не задушил. Она согнулась пополам, чтобы отдышаться, и выпалила:
– Тебе как раз место в свинарнике! Свинья! С чего я взяла, что ты поймешь? Мечу тут бисер перед свиньями! Где тебе понять?! Только когда у тебя есть выбор и ты решаешь быть вместе с другим человеком в результате этого свободного, открытого выбора из сотни, а то и тысячи возможностей, тогда отношения приобретают какой-то смысл!
Мы спорили всю ночь. Стоило ей задремать, не пойдя на примирение, как я включал свет и направлял лампу ей в лицо. Я вел себя как ребенок, но и она тоже. Она повторяла мне «шлемиль»… а может, «шлемазл»?[71] (До сих пор путаюсь в этих ее словечках из идиш. Если не ошибаюсь, первым обозначается тот, кто проливает себе на брюки суп, а вторым – тот, кому на брюки всю жизнь проливают суп другие.) Говорила: пусть бы я, урод, «клютц», убирался спать в какое-нибудь другое место. Своими пухлыми ножками спихивала меня с кровати. А я знай перекатывался с ягодицы на ягодицу и насмешничал, пока она не вылила на мою половину матраса приготовленный на ночь стакан воды. Тогда я пригвоздил ее к мокрому пятну. Эльза выбралась из постели, чтобы взять с полки один из своих многочисленных учебников философии, а может, метафизики или какой-то другой мути. Я видел, что настроения читать у нее нет – она просто сделала заявление. А остальное сказала своим презрительным видом. Ее действия перешли на интеллектуальный уровень: она больше не собиралась тратить время на меня. Я в очередной раз вырубил электричество.
Детским выходкам не было конца. И только услышав, как внизу щелкнул замок входной двери, я сбежал по ступеням и бросился перед Эльзой на колени, чтобы вымолить прощение. До утра, лежа на мокрой стороне матраса, я держал ее за локоть и не отпускал, но она все еще злилась, хотя и отказывалась это признавать в ответ на мои вопросы, которые сыпались на нее каждые пять минут.
Солнце встало раньше меня. Видимо не зная, как себя вести, Эльза делала вид, что еще не проснулась, а я, если честно, был только рад, потому что и сам не знал, как держаться. В доме был полный кавардак, каждый предмет напоминал о вчерашней ссоре и вызывал в памяти подробности, о которых я предпочел бы забыть. Учебник немым укором взирал на меня с того места, где приземлился; повсюду валялись, как белые цветы, готовые собраться в скорбный венок, скомканные бумажные салфетки, мокрые от моих и Эльзиных слез. С тупой головной болью, какая обычно следует за бессонницей, я вышел за хлебом. В витрине цветочного магазина мое внимание привлек нежный букетик эдельвейсов, но на ум тут же пришла идея получше, и я, вскочив в трамвай, поехал в центр города.
Идея оказалась совершенно провальной. У Эльзы вытянулось лицо при виде яркой птички в поставленной на стол клетке. Хотя птичка изящно прыгала с одной жердочки на другую, раскачивалась и щебетала, это ни на что не влияло. Эльза узрела в моем подарке, как сама выразилась, casus belli[72], а вовсе не знак примирения, и продолжила свои нападки, повторяя, что это грех – держать в клетке живое существо, которое Бог сотворил для полета.
– Она продавалась прямо в клетке – не все ли равно, где ей находиться: здесь, в зоомагазине или у другого покупателя?
– Это страшный грех! – выкрикнула Эльза и так резко закрыла лицо руками, что напугала птицу, которая, вспорхнув, ударилась о купол из белых прутьев. От этого Эльза распереживалась еще сильнее.
– На воле она станет добычей ястреба или кошки! – сказал я. – Там ей не выжить. Лучше уж пусть остается здесь, в безопасности.