Птица в клетке. Письма 1872–1883 годов — страница 52 из 94

Так он говорил той зимой, то же самое повторил и сейчас. Я ответил ему на это, что мне будет приятно не навещать и не принимать его у себя в следующие полгода. Подобные разговоры мне только мешают и выводят меня из себя.

Пойми: именно по этой причине мне на него наплевать, и меня вполне устраивает, что он наконец ясно понял: в последнее время я его не выношу и предпочитаю с ним не общаться.

Я продолжу спокойно работать, а он пусть сколько душе угодно рассказывает всякую чепуху обо мне, которая только может прийти ему в голову.

Пока он не мешает моей работе, я и думать о нем не стану.

Этой зимой он сказал, что приложит все усилия для того, чтобы я больше не получал от тебя денег, но это другое дело. Тогда я немедленно написал тебе.

Но пока вновь не случится нечто подобное, я о нем больше писать не буду. С моей стороны глупо бегать за ним со словами: «Господин Т., господин Т., что бы вы ни говорили, я настоящий художник, такой же, как и все остальные».

Нет, именно потому, что это (искусство) вошло в мою плоть и кровь, я предпочитаю взять свои вещи и преспокойно отправиться на луг или в дюны или работать в мастерской с моделью, не обращая на него ни малейшего внимания.

Меня порадовало, что ты тоже на днях прочел «Чрево Парижа». А я к тому же прочел еще и «Нана». Знаешь, Золя на самом деле – второй Бальзак.

Первый Бальзак описывает общество между 1815 и 1848 годом, Золя начинает там, где остановился Бальзак, и доходит до Седана[120], то есть до наших дней.

По-моему, это невыразимо прекрасно. Теперь я должен спросить, что ты думаешь о госпоже Франсуа, которая подбирает и увозит с собой бедного Флорана, лежавшего в беспамятстве посреди дороги, по которой ездят повозки с овощами. Хотя другие зеленщицы кричат ей: «Оставьте этого пьяницу! У нас нет времени подбирать всех, кто валяется в канаве» и так далее. Спокойный, полный достоинства и добра образ госпожи Франсуа, нарисованный на фоне парижского рынка Ле-Аль, проходит через всю книгу, контрастируя с жестоким эгоизмом других женщин.

Понимаешь, Тео, я полагаю, что госпожа Франсуа проявила настоящую любовь к ближнему, и в отношении Син я сделал и продолжу делать то, что сделал бы такой человек, как госпожа Франсуа, для Флорана, если бы он любил ее больше, чем политику. Видишь ли, подобный гуманизм – соль жизни, без него жизнь для меня не имела бы смысла. Довольно об этом. То, что говорит Терстех, интересует меня так же мало, как госпожу Франсуа – окрики других зеленщиков и зеленщиц: «Оставь его, у нас нет времени». Короче говоря, это все шум и суматоха. К тому же Син вскоре сама сможет обеспечивать себя, зарабатывая позированием. «Скорбь» – мой лучший рисунок, по крайней мере, я считаю его лучшим из созданных мной; это она позировала для него, и я тебе обещаю, что меньше чем через год рисунки начнут появляться регулярно, в том числе и такие, где есть человеческие фигуры. Ибо знай: как бы я ни любил пейзажи, еще больше я люблю фигуры. Тем не менее это самое сложное, и, разумеется, для этого потребуется много этюдов, труда и времени. Но не ошибайся, думая, будто она препятствует моей работе: ты сам все увидишь, побывав в мастерской. Если бы из-за нее я работал меньше, то признал бы твою правоту, но сейчас все и вправду совершенно наоборот. Как бы то ни было, надеюсь, что мы с течением времени придем к согласию, и в этом нам скорее помогут рисунки, нежели слова. Мне так надоели слова. Ну да ладно.

Однако, старина, я так рад твоему приезду. Действительно ли мы отправимся гулять по лугам? Перед нами не будет ничего, кроме спокойной, нежной, изящной зелени и очень светлого неба. Это же отлично! И море! И пляж! И СТАРЫЕ задворки Схевенингена. Одно удовольствие.

Кстати, в последнее время мне попадаются рисунки углем Т. де Бока, обычно небо на них отретушировано белым и светло-голубым – они прекрасны и нравятся мне больше его картин.

Не могу передать, как мне хорошо в мастерской, – сейчас, когда я вновь приступил к делу, я остро ощущаю ее влияние. Посмотрим, скажет ли еще кто-то о моих рисунках: «Это всего лишь старые». Я болел не потому, что получал от этого удовольствие.

Представь себе, как я часа в четыре утра сижу перед чердачным окном и исследую с помощью перспективной рамки луга и плотницкий двор, когда во внутреннем дворике разжигаются очаги, на которых варят кофе, и первый рабочий неспешным шагом заходит на плотницкий двор.

Над красными черепичными крышами, между черными дымящими трубами, пролетает стая белых голубей. А позади этого – бесконечность изысканной нежной зелени, многие и многие мили ровных лугов и серое небо, такое неподвижное, такое безмятежное, как на картинах Коро или ван Гойена.

Этот вид: гребни крыш и водостоки с проросшей в них травой, раннее утро, первые признаки жизни и пробуждения – птица в полете, дым из трубы, человек, бредущий далеко внизу, – все это также составляет сюжет моей акварели. Надеюсь, тебе она понравится.

Полагаю, мои успехи в будущем зависят от моей работы больше, чем от чего-либо другого. Если я буду в добром здравии, то спокойно продолжу свою борьбу в той же манере, и ни в какой другой: смотря в окно на явления природы и достоверно, с любовью их зарисовывая.

В случае угрозы я займу оборонительную позицию, но в целом рисование слишком дорого мне, чтобы я позволил чему бы то ни было отвлечь меня от него.

Необычные эффекты перспективы интересуют меня больше, чем людские интриги. Если бы Терстех понял, что с написанием картин дела у меня обстоят совершенно иначе, чем с прочим, он бы не стал поднимать такой шум. Но сейчас он уверен, что я обманул и разочаровал Мауве. Кроме того, он полагает, что я этим занимаюсь исключительно ради твоих денег. И то и другое я считаю нелепым – слишком нелепым, – чтобы придавать этому значение. Позднее Мауве сам поймет, что он не обманулся во мне и что я не был упрямцем. Вот только ОН САМ настоял, чтобы я с самого начала прорисовывал все тщательнее. Но тогда мы неправильно друг друга поняли, и вновь за этим стоял Х. Г. Т.

По поводу твоего письма хочу повторить: я не виноват в том, что ты ничего не знал о ребенке Син, потому что когда написал тебе о ней, то совершенно точно упомянул его, но ты, вероятно, подумал о том, который тогда еще не был обитателем окружающего мира. Я уже обмолвился о любви к ближнему, которая может проявляться в человеке, как, например, в госпоже Франсуа из книги Золя. Однако у меня нет человеколюбивых планов помогать всем и каждому. И все же я не стыжусь признать (хотя прекрасно осознаю, что слово «человеколюбие» сейчас на плохом счету), что всегда испытывал и буду испытывать потребность в любви к другому созданию. Преимущественно – и я сам не знаю почему – к несчастному, отверженному или покинутому созданию. Однажды я в течение полутора-двух месяцев ухаживал за обгоревшим шахтером. В другой раз я всю зиму делился едой и Бог знает чем еще с одним стариком, а теперь с Син. Но по сей день я не верю, что это глупо или неправильно, я нахожу это настолько естественным и само собой разумеющимся, что не понимаю, почему люди, как правило, так безразличны друг к другу. Добавлю, что, если бы это было дурным поступком с моей стороны, с твоей стороны тоже было бы скверным поступком неустанно помогать мне, – все это было бы неправильным. Но это же нелепость! Я всегда верил в то, что любить ближнего, как самого себя, – не преувеличение, а нормальное состояние. Ладно. И ты знаешь, что я приложу все усилия, чтобы поскорее начать продавать свои работы, именно потому, что не хочу злоупотреблять твоей добротой.

Кроме того, брат, я совершенно уверен: если тебе будут намекать на то, что ты должен перестать посылать мне деньги, ты спокойно ответишь, что уверен в том, что из меня выйдет хороший художник, и продолжишь мне помогать. Что ты дал мне полную свободу действий в том, что касается моей личной жизни и работы, и не хочешь ни к чему принуждать меня или содействовать в этом другим – и тогда всем пересудам очень скоро придет конец и меня исключат как парию лишь из некоторых кругов общества. К этому я довольно равнодушен, и для меня это не ново. Это заставит меня еще больше сосредоточиться на искусстве. И хотя некоторые меня проклянут, окончательно и бесповоротно, мое ремесло и моя работа таковы, что я установлю новые связи, более здоровые, ибо они не охладеют, не окаменеют и не потеряют жизненную силу из-за старых предрассудков, касающихся моего прошлого. Связи с такими людьми, как Терстех, которые держатся за свои предубеждения, совершенно бесплодны и бесполезны. А сейчас, старина, благодарю тебя за письмо и за пятьдесят франков, мой рисунок тем временем подсох, и я займусь его ретушевкой. Линии крыш и водостоков вылетают, словно стрелы из лука, – без колебаний. До свидания, жму руку.

Твой Винсент

P. S. Читай побольше Золя, это здоровая пища, от которой проясняется разум.

252 (221). Тео Ван Гогу. Гаага, понедельник, 31 июля 1882

Дорогой Тео,

пишу, чтобы пожелать тебе хорошего дня в преддверии твоего приезда. А еще сообщаю, что получил твое письмо и то, что к нему прилагалось, и от всей души благодарю тебя за это.

Это было очень кстати, потому что я усердно тружусь и мне постоянно не хватает то одного, то другого.

Как я понял, наши с тобой мнения относительно черного цвета в природе, разумеется, совпадают. Собственно говоря, совсем черного цвета не существует. Однако, так же как и белый, он присутствует почти во всех цветах и образует бесконечные вариации серого – отличающиеся по тону и насыщенности. Поэтому в природе можно увидеть только градации этого цвета.

Существует всего три основных цвета: красный, желтый, синий.

Составные: оранжевый, зеленый, фиолетовый.

При добавлении черного и немного белого образуются бесконечные вариации серых тонов: красно-серый, желто