Так он говорил той зимой, то же самое повторил и сейчас. Я ответил ему на это, что мне будет приятно не навещать и не принимать его у себя в следующие полгода. Подобные разговоры мне только мешают и выводят меня из себя.
Пойми: именно по этой причине мне на него наплевать, и меня вполне устраивает, что он наконец ясно понял: в последнее время я его не выношу и предпочитаю с ним не общаться.
Я продолжу спокойно работать, а он пусть сколько душе угодно рассказывает всякую чепуху обо мне, которая только может прийти ему в голову.
Пока он не мешает моей работе, я и думать о нем не стану.
Этой зимой он сказал, что приложит все усилия для того, чтобы я больше не получал от тебя денег, но это другое дело. Тогда я немедленно написал тебе.
Но пока вновь не случится нечто подобное, я о нем больше писать не буду. С моей стороны глупо бегать за ним со словами: «Господин Т., господин Т., что бы вы ни говорили, я настоящий художник, такой же, как и все остальные».
Нет, именно потому, что это (искусство) вошло в мою плоть и кровь, я предпочитаю взять свои вещи и преспокойно отправиться на луг или в дюны или работать в мастерской с моделью, не обращая на него ни малейшего внимания.
Меня порадовало, что ты тоже на днях прочел «Чрево Парижа». А я к тому же прочел еще и «Нана». Знаешь, Золя на самом деле – второй Бальзак.
Первый Бальзак описывает общество между 1815 и 1848 годом, Золя начинает там, где остановился Бальзак, и доходит до Седана[120], то есть до наших дней.
По-моему, это невыразимо прекрасно. Теперь я должен спросить, что ты думаешь о госпоже Франсуа, которая подбирает и увозит с собой бедного Флорана, лежавшего в беспамятстве посреди дороги, по которой ездят повозки с овощами. Хотя другие зеленщицы кричат ей: «Оставьте этого пьяницу! У нас нет времени подбирать всех, кто валяется в канаве» и так далее. Спокойный, полный достоинства и добра образ госпожи Франсуа, нарисованный на фоне парижского рынка Ле-Аль, проходит через всю книгу, контрастируя с жестоким эгоизмом других женщин.
Понимаешь, Тео, я полагаю, что госпожа Франсуа проявила настоящую любовь к ближнему, и в отношении Син я сделал и продолжу делать то, что сделал бы такой человек, как госпожа Франсуа, для Флорана, если бы он любил ее больше, чем политику. Видишь ли, подобный гуманизм – соль жизни, без него жизнь для меня не имела бы смысла. Довольно об этом. То, что говорит Терстех, интересует меня так же мало, как госпожу Франсуа – окрики других зеленщиков и зеленщиц: «Оставь его, у нас нет времени». Короче говоря, это все шум и суматоха. К тому же Син вскоре сама сможет обеспечивать себя, зарабатывая позированием. «Скорбь» – мой лучший рисунок, по крайней мере, я считаю его лучшим из созданных мной; это она позировала для него, и я тебе обещаю, что меньше чем через год рисунки начнут появляться регулярно, в том числе и такие, где есть человеческие фигуры. Ибо знай: как бы я ни любил пейзажи, еще больше я люблю фигуры. Тем не менее это самое сложное, и, разумеется, для этого потребуется много этюдов, труда и времени. Но не ошибайся, думая, будто она препятствует моей работе: ты сам все увидишь, побывав в мастерской. Если бы из-за нее я работал меньше, то признал бы твою правоту, но сейчас все и вправду совершенно наоборот. Как бы то ни было, надеюсь, что мы с течением времени придем к согласию, и в этом нам скорее помогут рисунки, нежели слова. Мне так надоели слова. Ну да ладно.
Однако, старина, я так рад твоему приезду. Действительно ли мы отправимся гулять по лугам? Перед нами не будет ничего, кроме спокойной, нежной, изящной зелени и очень светлого неба. Это же отлично! И море! И пляж! И СТАРЫЕ задворки Схевенингена. Одно удовольствие.
Кстати, в последнее время мне попадаются рисунки углем Т. де Бока, обычно небо на них отретушировано белым и светло-голубым – они прекрасны и нравятся мне больше его картин.
Не могу передать, как мне хорошо в мастерской, – сейчас, когда я вновь приступил к делу, я остро ощущаю ее влияние. Посмотрим, скажет ли еще кто-то о моих рисунках: «Это всего лишь старые». Я болел не потому, что получал от этого удовольствие.
Представь себе, как я часа в четыре утра сижу перед чердачным окном и исследую с помощью перспективной рамки луга и плотницкий двор, когда во внутреннем дворике разжигаются очаги, на которых варят кофе, и первый рабочий неспешным шагом заходит на плотницкий двор.
Над красными черепичными крышами, между черными дымящими трубами, пролетает стая белых голубей. А позади этого – бесконечность изысканной нежной зелени, многие и многие мили ровных лугов и серое небо, такое неподвижное, такое безмятежное, как на картинах Коро или ван Гойена.
Этот вид: гребни крыш и водостоки с проросшей в них травой, раннее утро, первые признаки жизни и пробуждения – птица в полете, дым из трубы, человек, бредущий далеко внизу, – все это также составляет сюжет моей акварели. Надеюсь, тебе она понравится.
Полагаю, мои успехи в будущем зависят от моей работы больше, чем от чего-либо другого. Если я буду в добром здравии, то спокойно продолжу свою борьбу в той же манере, и ни в какой другой: смотря в окно на явления природы и достоверно, с любовью их зарисовывая.
В случае угрозы я займу оборонительную позицию, но в целом рисование слишком дорого мне, чтобы я позволил чему бы то ни было отвлечь меня от него.
Необычные эффекты перспективы интересуют меня больше, чем людские интриги. Если бы Терстех понял, что с написанием картин дела у меня обстоят совершенно иначе, чем с прочим, он бы не стал поднимать такой шум. Но сейчас он уверен, что я обманул и разочаровал Мауве. Кроме того, он полагает, что я этим занимаюсь исключительно ради твоих денег. И то и другое я считаю нелепым – слишком нелепым, – чтобы придавать этому значение. Позднее Мауве сам поймет, что он не обманулся во мне и что я не был упрямцем. Вот только ОН САМ настоял, чтобы я с самого начала прорисовывал все тщательнее. Но тогда мы неправильно друг друга поняли, и вновь за этим стоял Х. Г. Т.
По поводу твоего письма хочу повторить: я не виноват в том, что ты ничего не знал о ребенке Син, потому что когда написал тебе о ней, то совершенно точно упомянул его, но ты, вероятно, подумал о том, который тогда еще не был обитателем окружающего мира. Я уже обмолвился о любви к ближнему, которая может проявляться в человеке, как, например, в госпоже Франсуа из книги Золя. Однако у меня нет человеколюбивых планов помогать всем и каждому. И все же я не стыжусь признать (хотя прекрасно осознаю, что слово «человеколюбие» сейчас на плохом счету), что всегда испытывал и буду испытывать потребность в любви к другому созданию. Преимущественно – и я сам не знаю почему – к несчастному, отверженному или покинутому созданию. Однажды я в течение полутора-двух месяцев ухаживал за обгоревшим шахтером. В другой раз я всю зиму делился едой и Бог знает чем еще с одним стариком, а теперь с Син. Но по сей день я не верю, что это глупо или неправильно, я нахожу это настолько естественным и само собой разумеющимся, что не понимаю, почему люди, как правило, так безразличны друг к другу. Добавлю, что, если бы это было дурным поступком с моей стороны, с твоей стороны тоже было бы скверным поступком неустанно помогать мне, – все это было бы неправильным. Но это же нелепость! Я всегда верил в то, что любить ближнего, как самого себя, – не преувеличение, а нормальное состояние. Ладно. И ты знаешь, что я приложу все усилия, чтобы поскорее начать продавать свои работы, именно потому, что не хочу злоупотреблять твоей добротой.
Кроме того, брат, я совершенно уверен: если тебе будут намекать на то, что ты должен перестать посылать мне деньги, ты спокойно ответишь, что уверен в том, что из меня выйдет хороший художник, и продолжишь мне помогать. Что ты дал мне полную свободу действий в том, что касается моей личной жизни и работы, и не хочешь ни к чему принуждать меня или содействовать в этом другим – и тогда всем пересудам очень скоро придет конец и меня исключат как парию лишь из некоторых кругов общества. К этому я довольно равнодушен, и для меня это не ново. Это заставит меня еще больше сосредоточиться на искусстве. И хотя некоторые меня проклянут, окончательно и бесповоротно, мое ремесло и моя работа таковы, что я установлю новые связи, более здоровые, ибо они не охладеют, не окаменеют и не потеряют жизненную силу из-за старых предрассудков, касающихся моего прошлого. Связи с такими людьми, как Терстех, которые держатся за свои предубеждения, совершенно бесплодны и бесполезны. А сейчас, старина, благодарю тебя за письмо и за пятьдесят франков, мой рисунок тем временем подсох, и я займусь его ретушевкой. Линии крыш и водостоков вылетают, словно стрелы из лука, – без колебаний. До свидания, жму руку.
P. S. Читай побольше Золя, это здоровая пища, от которой проясняется разум.
Дорогой Тео,
пишу, чтобы пожелать тебе хорошего дня в преддверии твоего приезда. А еще сообщаю, что получил твое письмо и то, что к нему прилагалось, и от всей души благодарю тебя за это.
Это было очень кстати, потому что я усердно тружусь и мне постоянно не хватает то одного, то другого.
Как я понял, наши с тобой мнения относительно черного цвета в природе, разумеется, совпадают. Собственно говоря, совсем черного цвета не существует. Однако, так же как и белый, он присутствует почти во всех цветах и образует бесконечные вариации серого – отличающиеся по тону и насыщенности. Поэтому в природе можно увидеть только градации этого цвета.
Существует всего три основных цвета: красный, желтый, синий.
Составные: оранжевый, зеленый, фиолетовый.
При добавлении черного и немного белого образуются бесконечные вариации серых тонов: красно-серый, желто