Птицы белые и черные — страница 12 из 87

— Продолжай, разгильдяй!

Ученик вздрогнул, с колен у него посыпались фотографии. Он нагнулся было их поднимать, но учитель опередил, быстро подобрал упавшие веером фотографии.

— Как фамилия?

Ученик едва слышно ответил. Он испугался, и лицо было бледным.

— Не слышу! — загремел Вениамин Петрович.

— Крохин Виктор…

— Ты откуда в моем классе взялся?

— Меня из триста восьмой школы перевели…

— Ну, так продолжай!

Солодовников, стоявший у стола, молчал. Откуда-то сбоку зашипели:

— Грозный поехал в Александровскую слободу…

Но Крохин, казалось, не слышал подсказки. Его занимали фотографиями.

— Отдайте, — попросил он.

— Двоечка! — рявкнул Вениамин Петрович, и шрам на лбу побагровел. — Поздравляю!

И учитель пошел к столу, размахивая зажатыми в кулаке фотографиями.

— Я ж тебе говорил, лопух, Грозный поехал в Александровскую слободу… — зашипел с соседней парты Колесов.

Вениамин Петрович плюхнулся на стул, схватил ручку и вывел жирную, в три клетки величиной, двойку.

— Итак, сударь, знакомство состоялось, — подытожил Вениамин Петрович и положил перед собой фотографии.

Класс перешептывался, сдержанно гудел. А историк начал одну за другой рассматривать фотографии. Молодая женщина рядом с вихрастым лейтенантом. Два кубика в петлицах. Потом этот же лейтенант целует молодую женщину, и она обнимает его за шею, и платок у нее сбился за плечи. А вокруг них — много людей. Кто-то пляшет под гармошку, нелепо раскинув руки, и вдалеке стоит шеренга штатских людей, и рядом с каждым на земле лежит вещевой мешок, и головы у всех острижены под «нулевку». Вениамин Петрович перевернул фотографию, прочитал коряво написанную строчку: «Мой родненький, любименький Сережа… август 41 г.». Историк нахмурился.

— Отдайте! — крикнул Витька Крохин и бросился к столу. — Отдайте! Не имеете права!

Он хотел схватить со стола фотографии, но историк накрыл их широкой рукой и холодно отчеканил:

— Выйди из класса.

У Витьки в глазах стояли слезы.

— Это не мои фотки… это мамы… — у него даже заплетался язык.

— Пойди сядь на место, — уже потеплевшим голосом сказал Вениамин Петрович. — После урока получишь.

— У-у-у! — Витька весь затрясся, затопал ногами, из глаз у него брызнули слезы. Он сжал кулачки, будто собирался броситься на учителя, и вылетел вон из класса.

Историк сидел в гробовом молчании, накрыв фотографии рукой. Потом посмотрел на Солодовникова, окаменевшего у стола, махнул рукой, приказывая ему идти на место, а сам поднялся и пошел из класса.

Он нашел Крохина в уборной. На подоконнике сидел Поляков и посасывал маленький окурок. Дым он пускал вверх по стенке, чтоб было незаметно. А Витька Крохин стоял, уткнувшись лбом в холодное стекло, и плакал.

Историк почувствовал, как мальчишка вздрогнул, когда он положил ему руку на плечо.

— Батя на фронте погиб? — нахмурившись, спросил он.

— Вам-то что? — всхлипывая, ответил Крохин.

— Ты в каком году родился-то, в сорок четвертом? — опять спросил Вениамин Петрович.

— Вам-то что… — глотая слезы, отвечал мальчишка.

— Значит, на побывку приезжал… — сам себе пробормотал историк и почему-то вздохнул, положил фотографии на подоконник, взъерошил волосы на голове мальчишки, добавил: — Ну, брат, извини… сам виноват, порядок нарушаешь… А обидеть я тебя не хотел, извини…

И он пошел из уборной, мимо перепуганного Полякова, который стоял навытяжку у писсуара, спрятав за спиной окурок.

И когда он закрыл дверь, то услышал, как Поляков принялся успокаивать Витьку Крохина:

— Ну, че ты?! Кончай выть! Он же чокнутый, ему на фронте калган пробили!


— Противник у Виктора Крохина, надо отдать должное, очень сильный. Это польский боксер Ежи Станковский, надежда польского бокса, воспитанник папаши Штамма, спортсмен, обладающий очень сильным ударом, боксер с железной волей к победе. Вот он вышел на ринг, разминается… — говорил комментатор.

Поляк был коренастый и широкоплечий. Он танцевал в своем углу, а секундант что-то еще торопился ему сказать.

— А вот и наш Виктор…

Крохин выскочил на ринг, раскланялся. Зал задрожал от рева. А рефери уже подзывал к себе обоих спортсменов, проверил у них перчатки, потрепал по плечам.

Федор Иванович нагнулся к телевизору, отрегулировал контрастность и снова откинулся на спинку кресла, не глядя протянул руку к столу, взял стакан с чаем, помешал ложкой, отхлебнул. Это был пожилой, довольно плечистый, крепкого сложения человек, с одутловатым лицом, с коротким седым ежиком надо лбом. Одет он был в полосатую пижаму и домашние тапочки. В комнате было полутемно.

Вот он поднялся, вышел из комнаты, миновал коридор, появился на кухне и выключил газовую горелку. И сюда доносился возбужденный голос телекомментатора:

— Поляк — типичный силовик. В первые же минуты боя он стремится сломить противника, оглушить его сериями ударов в ближнем бою…

Федор Иванович вернулся в комнату, удобно устроился в кресле.

На голубоватом экране телевизора было видно, что происходило в белом квадрате ринга. Поляк рвался в ближний бой. Его черные глаза выглядывали из-за глянцевых перчаток, словно дула пистолетов. А Виктор Крохин легко и плавно «танцевал» вокруг поляка и, когда тот пытался сблизиться, тонко нырял в сторону, ускользая, а длинные руки успевали наносить быстрые, будто выстрелы, удары. И один крюк слева попал в голову. Поляк пошатнулся, но быстро пришел в себя и ринулся в атаку. Зал надрывался от крика и свиста.

Федор Иванович покачал головой и вздохнул.


…Федор Иванович появился в доме, где жил Витька Крохин, в пятьдесят втором году.

— Витек! — решительно сказала мать и сверкнула своими голубыми глазами. — Это Федор Иваныч… Он с нами жить будет! Станет тебе заместо отца!

Бабка сидела у окна и, повернув голову, изучала пришельца. А Федор Иванович поставил у стола чемоданчик, выудил из внутреннего кармана пиджака поллитровку и кулек конфет.

Конфеты он протянул Витьке.

— С бабушкой поделись, — сказал он и эдак по-свойски подмигнул пареньку.

Поллитровку он разлил в два стакана. Мать бросила на стол две тарелки с закуской — жареную треску и соленые огурцы. Они чокнулись.

— Ну вот что! — сказала мать и, прищурившись, взглянула на Федора Ивановича. — Будешь сына обижать — выгоню! И получку чтоб до копейки в дом нес, понял?

— Будь сделано! — весело ответил Федор Иванович и зачем-то снова подмигнул Витьке. Но никакой радости в глазах его не увидел.

— А вы меня спросили? — вдруг раздался скрипучий голос бабки. — Это мой дом! Это сына мово дом! — Она обвела рукой маленькую, одиннадцатиметровую комнату. — А ты хахаля сюда! Креста на тебе нет, прости, господи!

— Да подождите вы, мама! — поморщилась мать. — Ну что вы, ей-богу, как маленькая… Убили Сережу, понимаете? Давно убили, восемь лет назад, понимаете?! Пал смертью храбрых! Сколько вы меня мучить будете?!

Бабка неожиданно поднялась со своей табуретки и пошла к столу, трясущимися руками опираясь на суковатую палку.

— Тебе мужика надо? — спрашивала она, и голова ее вздрагивала от негодования. — Мужика надо?

— Надо! — взвизгнула мать, и щеки ее сделались красными.

— А ты чего пришел? У-у, кобелина! — И бабка замахнулась на Федора Ивановича палкой.

— Бей его, бабаня! — крикнул Витька и запустил в Федора Ивановича кулек с конфетами. Кулек попал прямо в лоб. Федор Иванович вскочил и кинулся к Витьке, но тот ловко прошмыгнул у него под руками и выскочил за дверь.

— О-ох, уморили! — смеялась мать, а плечи ее вздрагивали, точно она собиралась заплакать. — Как они тебя, Федя? О-ой, не могу!

— Только из уважения к старости и несмышлености пацана не принимаю соответствующих мер! — зло и официально ответил Федор Иванович.

Он выпил свою водку, с хрустом закусил соленым огурцом.

— Между прочим, могу уйти…

— Вались! — весело закричала мать. — Не удалась свадьба!

И она вдруг упала лицом на стол и сдавленно зарыдала.

— Ну что ты, Люба, что ты… Перестань, Любушка… — Федор Иванович суетился около нее, гладил по вздрагивающим плечам, потерянно бормотал. — Да я и не обиделся вовсе… Разве я не понимаю? Я все понимаю… Притремся помаленьку…

Бабка вышла из комнаты, тяжело опираясь на палку. А Федор Иванович все продолжал говорить:

— Любовь, Люба, дело наживное… Я мужик положительный, непьющий, сама увидишь…

— Да что там, Федя, ладно уж… — Люба вздохнула, подняла голову и ладонью утерла слезы. — Только запомни: будешь Витьку обижать — выгоню!


…Степан Егорыч подъезжал к деревне. Бричка тряслась и громыхала на твердой, узловатой дороге, по обе стороны тянулись ржаные поля, издалека шелестел похолодавший к вечеру ветер. Степан Егорыч сидел на охапке сена, откинувшись на заднюю спинку брички и вытянув вперед ноги. Одна свешивалась и покачивалась, а другая — деревянный протез — торчала прямо, и ее время от времени хлестал конский хвост. Слева, вдали, тянулась полоса леса, и оттуда на поля разливалась первая вечерняя темнота, неуверенная, голубоватая.

Проезжая мимо длинных приземистых ферм, Степан Егорыч потянул на себя вожжи. Лошадь послушно встала. Он тяжело слез с брички и заковылял к скотным дворам, сильно припадая на протез.

Фермы еще строились. Вокруг — строительный хлам, обрубки досок, груды кирпича, корыта для цементного раствора. Зияли чернотой провалы окон. Степан Егорыч вошел вовнутрь, заковылял вдоль стены, оглядывая кирпичные стоки для воды, низкие барьерчики для кормушек. Попробовал на крепость несколько кирпичей. Один раз цементный раствор не выдержал и кирпич отвалился.

— Ччерт бы их побрал, — тихо выругался Степан Егорыч, бросил кирпич и вытер руки о штаны.

Потом он взгромоздился на свою бричку, поправил протез и дернул вожжи. Поджарый, светло-гнедой жеребец с места взял резвой рысью. Красноватое закатное солнце висело прямо за деревней, почти во всех домах светили огни.