В раздевалке Виктор долго сидел не двигаясь, молча смотрел, как Герман Павлович надел плащ, искал свою шляпу.
— Бокс, Виктор, — это спорт… — говорил он негромко и все оглядывался по сторонам, открыл шкафчик. — Благородный спорт… Ну, что ж, ты своего добился… Тренерский совет, наверное, утвердит твою кандидатуру… Поздравляю…
Наконец он нашел свою шляпу, нахлобучил ее и пошел к дверям не попрощавшись.
— Герман Павлович, — тоскливо позвал Виктор.
Тренер обернулся, молча посмотрел на него.
— Герман Павлович… — Виктор проглотил ком в горле. — Я ведь не для себя…
— А для кого?
— Для матери… бабки… Поймите, Герман Павлович, — Он опустил голову, мучительно подыскивая те необходимые слова, которые нужно было сказать в эту минуту, и не мог их найти.
— Ты расскажи об этом матери… Эх ты-ы… даже мать в свою грязь впутал… — жестко проговорил Герман Павлович. — Тренера ищи себе другого… Желаю удачи…
…Вот теперь у Виктора получалось все как по нотам. Теперь к нему пришло вдохновение и усталости он не чувствовал. Он легко и плавно «танцевал» вокруг поляка и, когда тот пытался сблизиться, нырял в сторону, встречая противника серией молниеносных, словно выстрелы, ударов. И наступила та минута, когда волна злости окончательно захлестнула польского спортсмена, когда он понял, что все потеряно и только отчаянный риск может спасти его. Бой был на исходе и силы тоже. Когда Виктору удалось провести точную серию ударов в голову, он улыбнулся. И эта улыбка вывела из себя поляка. Он ринулся вперед очертя голову. И Виктор поймал его на левую. Удар был сокрушительным. Поляк пошатнулся, глотнул ртом воздух. Виктор ударил еще и еще. Поляк упал на помост, попытался встать и не смог. Рефери нагнулся над ним и вел счет, выбрасывая вперед пальцы. Раз! Два! Зал бушевал, мигали юпитеры. Три! Четыре! Пять! Витькин новый тренер, Станислав Александрович, улыбался, стоя за канатами. Шесть! Семь! Тренер польского спортсмена хмурился, потирал указательным пальцем переносицу и смотрел куда-то в сторону. Восемь! Девять! «Ма-ла-дец! Ма-ла-дец!» — орали советские туристы и размахивали красным полотнищем. Десять! Победа!
Рефери поднял руку Витьки Крохина! Поднялся поляк. Он поздравлял Виктора первым и улыбался распухшими губами.
…В Красном уголке сахаро-рафинадного завода было не продохнуть. Люди набились битком. В углу светился здоровенный телевизионный экран и слышался знакомый голос комментатора:
— Да, товарищи, труднейший бой. Виктор Крохин сумел переломить ход поединка и доказать, что он достоин звания чемпиона Европы!
— Ура-а! — заорали сразу несколько глоток, и все вскочили, замахали руками, и за фигурами людей не стало видно телевизора.
— Нет, ну как он его, а? — говорил один голос.
— Давно такого не видел!
— Знай наших…
Народ в Красном уголке собрался в основном молодой. Шел обеденный перерыв. Один из парней в белой полотняной куртке и таких же белых брюках выскочил из Красного уголка и помчался по коридору. Мелькали двери, на них таблички: «Отдел труда и зарплаты», «Главный инженер», «Главный механик». Парень спустился по лестнице, пробежал через вестибюль, увешанный плакатами и диаграммами, и отворил дверь столовой. Столовая небольшая, с десяток столиков. За одним столиком тесным кругом сидели женщин семь, ели котлеты, одна что-то рассказывала. Все в белых халатах и белых косынках. Поэтому они немножко походили на медсестер.
Та, что рассказывала, все время улыбалась, и глаза у нее были ярко-синие. Это мать Витьки Крохина Люба. Она постарела, но в глазах да и во всем выражении лица еще чувствовалась молодая сила, не задавленная годами трудной жизни.
— Он мне говорит: «Вы, как председатель месткома, должны выделить мне две квартиры. У меня семья большая». Я ему: «У вас же, Семен Прохорыч, жена да двое детей. В двухкомнатной квартире прекрасно уместитесь. А вторая для кого? Для любовницы?»
Женщины дружно рассмеялись. Парень подошел к столу и сказал громко:
— Любовь Антоновна, что ж вы?
— А что? — Люба подняла голову, посмотрела на парня.
— Ваш сын, можно сказать, чемпионат Европы выиграл, а вы?
— О-ой, — тихо простонала Люба и отшатнулась на спинку стула. — Как же я забыла-то? Мой же Витька нынче дерется, по радио утром говорили… — Она вскочила со стула, оставив недоеденную котлету с картошкой, быстро пошла, почти побежала из столовой. На бегу обернулась к парню:
— Где, где?
— Да в уголке Красном!
Вдвоем они пробежали вестибюль, поднялись по лестнице, заспешили по коридору мимо дверей с табличками. Один раз Люба остановилась, чтобы перевести дыхание. Сердце колотилось в горле. Вот и Красный уголок. Народу— битком. Спины, головы, телевизионного экрана не видно. Слышен только гимн Советского Союза.
— Ну-ка, расступитесь, братцы, Любовь Антоновна не видит ничего.
Рабочие оглядывались, расступались, пропуская вперед Любу, с грохотом двигали стулья. Кто-то уступил ей место, но Люба замотала головой и осталась стоять. Кто-то говорил шепотом:
— Поздравляем, тетя Люба…
— Молоток ваш Витька, тетя Люба…
— Мы ему только что телеграмму от всего завода отправили…
Она молчала, покусывала губу и смотрела на голубой экран. Там, на пьедестале почета, стоял ее Витька, стоял на самой высокой ступеньке. Он стоял мокрый, с прилипшими ко лбу волосами, опустив вдоль туловища руки с набрякшими венами и высоко подняв голову. Он раз или два пытался улыбнуться, но запухшие губы плохо слушались. А над его головой медленно поднимался к высоченному потолку спортзала «Палас» красный стяг, и звучал гимн Советского Союза. И люди, пришедшие в этот зал, тоже стояли, отдавая дань уважения родине этого высокого, жилистого паренька, поднявшегося на высшую ступень пьедестала почета.
Рука Витьки, будто помимо его воли, медленно поднялась и потрогала блестящий золотой кругляш, висевший на груди, словно проверяла, на месте ли он, не сон ли это.
Люба смотрела, и глаза вокруг медленно стали набухать слезами, изображение расплывалось, вспыхивали сотни лучиков. Так бывает, когда, прищурившись, смотришь на яркую лампочку.
…Вспоминалось многое. Воспоминания набегали одни на другие, мешали.
…Как она дарила на праздник Витьке новые ботинки. Она клала коробку спящему Витьке под подушку. И он просыпался, спрашивал, улыбаясь:
— Мам, сегодня Первое мая?
— Ага, — отвечала мать.
— А где ботинки?
— Фу ты, хоть бы поздравил сначала! Под подушкой.
Витька лез под подушку, открывал коробку и обнаруживал в ней новенькие черные ботинки. Он смеялся от счастья, слезал с раскладушки и бежал к матери…
…И вспоминалось, как она штопала по ночам его майки и трусики, как гладила выстиранные рубашки…
…Вспоминалось, как выговаривал ей сосед Василий Николаевич. Он пришел после работы после того страшного случая и говорил на кухне решительно и неприступно:
— Я, между прочим, могу в милицию заявить. За избиение малолетних детей знаете что бывает? И как только не стыдно? Если вы устраиваете шашни тайком от мужа, то ребенок-то здесь при чем? Безобразие! Жаль, меня не было дома!
— Извините, Василий Николаевич… — Люба в это время развешивала белье и стояла на табурете. Она повернулась к музыканту, прижала к груди мокрую рубаху Федора Ивановича, и губы ее вздрогнули. — Я и перед вашей дочкой извинюсь… И Витька прощения попросит…
А потом она сидела в комнате и смотрела в черное, слезящееся окно. Федор Иванович давно спал. И бабка похрапывала за ситцевой занавеской. Не было только Витьки. Его раскладушка стояла пустая у двери. Люба смотрела в окно и молча плакала, вытирала слезы согнутым, заскорузлым от работы и бесконечных стирок пальцем, но они все текли и текли.
Проснулся Федор Иванович, очумело затряс спросонья головой, спросил:
— Че это ты уселась, будто философ какой? Или утро уже?
— Ночь еще, спи… — ответила Люба, не отворачиваясь от окна.
Федор Иванович повалился на подушку, закрыл глаза и мгновенно заснул. У рабочего человека бессонницы не бывает.
А Люба все сидела и плакала. Потом вздохнула, вытерла слезы и поднялась. Медленно разделась и легла на постель рядом с Федором Ивановичем, легла на самый краешек. В тишине слышались за стеной мерные шаги.
Это не спал Степан Егорыч. Он ковылял по своей комнатушке из угла в угол и курил.
Разбудила Любу бабка. Она с трудом поднялась со своей лежанки, проковыляла до кровати и толкнула спящую Любу в плечо. Толкнула раз, другой и от нетерпения даже стукнула палкой в пол…
Люба с трудом приподнялась, разлепила глаза, бессмысленно оглядываясь вокруг. За окном синела ночь.
— Витька-то не пришел, — прошамкала бабка.
— Сколько время? — спросила Люба и обхватила озябшие со сна голые плечи.
— Четыре скоро…
— Придет — прибью… Господи, и что за наказание такое…
Бабка снова вцепилась костлявой рукой в плечо Любы:
— Может, случилось что, а ты развалилась, дрыхнешь… Сходила бы…
— Куда? Ну что мелете, мама! По всей Москве, что ли, его искать? Ночью-то…
Но бабка продолжала тормошить Любу. И та нехотя подчинилась, стала медленно одеваться.
— Наверное, только в могиле и высплюсь, — вздохнула она.
Она вышла на кухню, долго пила холодную воду из-под крана, кое-как, на ощупь уложила растрепанные волосы, сполоснула лицо. Следом за ней выползла бабка и все подгоняла глухим, сварливым голосом:
— Иди, иди… не дай бог, что случилось… Ну, что стоишь-то?
В коридоре скрипнула еще одна дверь, в темноту вывалилась желтая полоса света, и в этой полосе появился Степан Егорыч. Он тоже не ложился.
— Чего стряслось-то? — каким-то чужим, хриплым голосом спросил он.
— Ничего… — ответила Люба. — Витьки нету…
— Хмнда… — вздохнул Степан Егорыч. — И куда ж ты теперь?
— Искать пойду паразита…
Они разговаривали так, будто между ними ничего и не произошло.
— Что ж ты одна-то? Давай я с тобой.