Маша, опустив голову, шла по путям вдоль поезда, потом свернула, спустилась с насыпи, пошла мимо кладбища. Она уходила все дальше и дальше в степь…
Блекло-синее небо медленно наливалось чернотой. С юга выползала огромная туча, даже в воздухе стало чернеть. Издалека угрожающе пророкотал гром.
Маша лежала в сухой жухлой траве, зажав уши ладонями, лежала неподвижно, будто умерла.
Антипов подошел, сел рядом.
— Пойдем, Маша… Сейчас ливень будет…
Она резко села.
— Я дрянь, Коля… Жуткая дрянь…
Он обнял ее, притянул к себе, поцеловал. Его сильные руки сжимали, мяли ее плечи, клонили к земле. Маша повалилась на спину, и огромное черное небо распахнулось над ней, и глаза Антипова, его губы были нестерпимо близко. Он покрывал торопливыми поцелуями ее глаза, щеки, шею, грудь. Она слабо отвечала на его поцелуи, потом руки ее, будто помимо воли, обвили его шею, ерошили волосы на затылке, с хрустом в пальцах вдавливались в его плечи. Она задыхалась от гибельного счастья, улыбалась, пришибленно бормотала:
— Коля… Коленька… О-ох, Коля…
Первые тяжелые капли ударили по земле, и даже пыль поднялась, и через секунду хлынул секущий ливень, холодный и тяжелый'. Капли больно били Машу по лицу, барабанили по спине Антипова.
Она вдруг застонала, напряглась вся, выгнувшись дугой и упершись руками ему в грудь, оттолкнула и вскочила на ноги.
Ливень хлестал все с большей яростью, дымной, сплошной завесой окружал их. Маша торопливо застегивала кофточку на груди, пальцы не слушались.
— Нет… нет… никогда… никогда…
И она пошла по степи к станции, потом побежала, все быстрее и быстрее, и ливень больно сек ее по лицу, груди, коленям, пряди взмокших волос налипли на лицо.
Антипов остался стоять, опустив голову. Тяжелые руки как плети висели безвольно, тянулись к земле. Он даже сгорбился, будто непомерная ноша давила на плечи.
Лето было уже в разгаре, когда голубятню ограбили. Случилось это ночью, а утром, выйдя на работу, Витька увидел амбарный замок, распахнутую дверцу. Он тихо вскрикнул и бросился внутрь.
Там было множество пуха и перьев — и ни одного голубя. Витька как пришибленный перебирал перья, сухой голубиный помет, корки хлеба.
— Гады-ы… — Лицо его скривилось, и он завыл тоненько и жалобно: — У-у, гады-ы! Убью-у! — И повалился лицом на деревянный помост, в пух и перья.
Скоро возле голубятни собрались маленькие обитатели барака, сопели и вздыхали. Из голубятни слышались тонкие завывания Витьки. Чуть позже стали выходить на работу взрослые, заспанные и осунувшиеся. Спрашивали:
— Че стряслось-то? Чего он воет?
— У нас голубей украли, — с серьезным видом отвечали мальчишки.
— Фью-ить! Вот сволочи… — посочувствовав, взрослые спешили на работу.
И только Маша забралась внутрь голубятни, где лежал, скорчившись, Витька, и принялась тормошить pro:
— Ну, перестань, Витька, перестань, найдем мы твоих голубей, слышишь, найдем! На работу иди, опоздаешь ведь… Знаешь, что за опоздания бывает?
— У-У-У·.. — снова в забытьи выл Витька.
— Витенька, миленький, честное слово, найдем. — Маша прижимала его к груди, гладила по голове…
…Витька долго лежал оцепенев. Безучастные ко всему глаза смотрели в одну точку. Потом он шевельнулся, сел и стал медленно отряхиваться. Потом приподнял помост, пошарил там рукой и вытащил что-то завернутое в промасленную тряпицу. Когда развернул, там оказался самодельный самопал. Короткий ствол, маленький аккуратный приклад, затвор и единственный патрон в затворе. Витька проверил этот единственный патрон, сунул самопал за пояс брюк так, что наружу торчал только приклад, сверху прикрыл его подолом клетчатой ковбойки, заправил ее в брюки и выбрался из голубятни.
Преданная ребятня была у входа, и все разом посмотрели на Витьку страдающими глазами. Их детские; сердца разрывались от жалости к Витьке и. пропавшим голубям. Витька коротко глянул на них, натянул кепку на самые глаза и зашагал от барака прочь.
…Он слонялся по базару, выискивая и высматривая. Торговали там всем, чем только можно было торговать, и меняли все, что только можно было менять. И только на еду. Книги и посуду, обувь и одежду, дешевые украшения и пластинки с патефонами, чайники, кастрюли, самовары. Инвалид в расстегнутой телогрейке, в военной фуражке, из-под которой выбивался кудрявый лихой чуб, торговал самодельными, сделанными из пластмассы мундштуками.
Толокся на базаре разношерстный люд, галдели, торговались, менялись. Сновали здесь и там оборванные, с голодными лицами беспризорники.
Фотограф-пушкарь бойко зазывал клиентуру, стоя у фанерного, аляповато разрисованного щита. На щите был изображен цирк и дрессировщик, вкладывающий голову в широко распахнутую пасть льва. Вместо головы дрессировщика была прорезь.
У забора сидел слепой, с обожженным лицом, в черном морском бушлате, под которым виднелась тельняшка, играл на старенькой гармони и пел надтреснутым, но сильным голосом:
— «Прощайте, скалистые горы, на подвиг Отчизна зовет,
Мы вышли в открытое море, в суровый и дальний поход…»
Витька нашел в углу базара, за газетным киоском, знакомых голубятников. Двое были с плетеными садками, в которых сидели голуби, а несколько человек держали своих (по одной-две штуки) за пазухами пальто и брезентовых плащей.
— Привет, Витек. Глянь, какого короля достал. — Небритый, тощий дядя в кепке и плаще достал из-за пазухи белогрудого, с кофейными крыльями и хохолком на аккуратной точеной головке голубя.
Витька скользнул по нему равнодушным взглядом.
— Махнемся на твоего почтового? — предложил небритый дядя.
— Нету…
— Как — нету? Неужто продал?
— Украли… всех украли…
— Вот это номер, — изумился дядя и посоветовал: — Ты у беспризорников пошуруй, Витек, наверняка они…
В это время из толпы вынырнул парень лет шестнадцати:
— Вот, надыбал. — Он показал из-за отворота большого, не по росту, пиджака горлышко бутылки.
Однорукий инвалид глянул на этикетку бутылки, присвистнул:
— Денатурат. Смертельно. Яд… Черепушка с костями.
— Ничо, пойдет… — сказал небритый, захламленного вида, старикан. — Чуть водичкой разбавить, и «голубой Дунай» будет… Опробовано…
— Эх-ма! — вздохнул другой инвалид, на деревянной ноге. — Знал бы подлюга Гитлер, што мы пьем, враз бы капитулировал…
— Ну, иди ко мне… ну, скорей, маленький мой, картинка моя нарисованная, — сидя на корточках, звала, манила пальцами Маша.
Малыш нетвердо стоял на ногах, держась за ножку стула. Его покачивало из стороны в сторону, круглые глазенки смотрели на мать со страхом.
— Ну, иди сюда, Игоречек… иди скорей, — звала Маша.
Малыш сделал несколько неверных шагов, потерял равновесие и упал на попку, громко заревел.
— О, боже мой, какое страшное горе! — Маша подхватила сына на руки. — Пора нам ходить, Игорек, пора. А то папка придет с войны, а Игорек еще и ходить не научился. Куда это годится?
С малышом Маша вышла из комнаты, прошла почти до конца коридора и постучала в комнату, где жили тетя Даша, Витька и две его маленькие сестренки.
— Ну, что, тетя Даша, не появился? — спросила Маша.
— Нету… вот уж вторую смену не вышел… — покачала головой тетя Даша.
Лицо у нее сделалось совсем желтое, почти болезненное, в углу рта зажат погасший окурок папиросы. Она сидела в ватнике и сапогах, печка-буржуйка была холодная. Рядом гудела керосинка, и на сковородке шипела какая-то еда. Тетя Даша только пришла с работы — руки были в порезах и ссадинах, в пятнах мазута. Посреди комнаты на полу играла с куклой-«инвалидом» младшая, Лена.
— Картошку помешай, Ленк, — сказала тетя Даша. — Не слышишь, пригорает… И Люську позови, ужинать пора…
— Тетя Даша, поглядите за Игорьком, — попросила Маша. — А я пойду.
— Куда?
— Искать пойду Витьку…
— Ничего… — Тетя Даша даже не взглянула на нее. — Сам придет…
— Вы что такая, тетя Даша? — Маша взглянула с испугом. — Случилось что?
— Случилось. — Тетя Даша безучастно вынула изо рта окурок. — Вчера похоронку получила.
У берега реки приткнулась старая проржавевшая баржа — без крыши, без окон и переборок. На палубе, у самой воды, горел костер, и на шесте жарились ощипанные птицы. Двое оборванных беспризорников лет тринадцати с жадностью голодных волчат ели зажаренных голубей. Окровавленные пух и перья валялись вокруг.
Они были так поглощены едой, что не слышали, как из-за глинобитного строения показался Витька, подошел близко. Они вздрогнули и выронили обглоданные птичьи остовы, когда услышали задыхающийся от ярости Витькин голос:
— Вкусно, да? Вкусно?
Они смотрели на него с ужасом, стоя перед костром. На чумазых, исхудавших лицах играли отблески огня.
Витька вскинул самопал и прицелился.
Семь ярких звезд Большой Медведицы мерцали в чернильной мгле над головами беспризорников. Один из них вдруг заплакал и повалился на колени:
— Жрать хочется… очень хочется… прости, дяденька…
Витька вздрогнул даже, когда он назвал его дяденькой, и опустил самопал.
В глазах все у него поплыло.
— В животе бурчит все… три дня не жравши…
Витька глянул на обгоревшие голубиные тушки и вдруг, согнувшись, побежал за угол хатки. Его стало тошнить.
А беспризорники так и не двигались с места, хотя надо было бежать, пока целы. А они стояли, и один все плакал, растирая кулаком слезы на чумазом лице.
Ночевал Витька в своей голубятне-развалюхе. Долго сидел у костра, задумчиво глядя на маленькие бледные хвостаки пламени. И почему-то мерещилось ему совсем другое…
Снова он увидел рыночного фотографа с фанерным щитом…
И вдруг цирк ожил, зашумел, задвигался… и фотограф уже не фотограф, а негодяй-американец из фильма «Цирк». Стоит спиной к нему, во фраке, цилиндре, белом шелковом кашне.
А вот Машу в цирковом трико с блестками опускают в жерло огромной пушки, точь-в-точь как Любовь Орлову в фильме «Цирк».