Птицы белые и черные — страница 80 из 87

Хмуро, тяжело смотрят партизаны.

— Ну и кончал бы его. Зачем вел? — роняет один.

Митька с Лазаревым подходят к телеге с убитыми, у которой стоят командиры.

— Он это… Он сам сдался, сам автомат отдал. — Митька шмыгает носом, кладет на подводу рядом с убитыми немецкий шмайсер.

— Бывший лейтенант Красной Армии Лазарев Александр Иванович, — говорит Лазарев.

Он вынимает из-за пазухи «вальтер» и протягивает Локоткову.

— Вот. Парнишка не все забрал.

Иван Егорыч внимательно смотрит на Лазарева, усмехается:

— Сдаваться шел, а пистолетишко на всякий случай приберег?

От этой усмешки Лазарев отворачивается, смотрит в сторону, встречается глазами… с невысоким, очень худым партизаном.

— Что смотришь, иудина морда? — скривившись, говорит партизан.

Он рвется к телеге с убитыми, сбрасывает брезент.

— Ты сюда гляди, на них, — кричит он.

— Соблюдать дисциплину, — резко говорит Петушков.

От его голоса люди успокаиваются. Повернувшись к обозу, Петушков громко кричит:

— Трогай! — И идет к другой телеге.

— Пойдешь со мной, — тихо приказывает Лазареву Локотков. И повернувшись:

— Будь здорова, товарищ женщина. Бог даст, свидимся.

Женщина стоит у своей избы, смотрит. Двое детей, как настороженные мышата, стоят по обе стороны от нее. Слышно, как скрипят телеги, переговариваются на ходу люди. Женщина поворачивается и бежит в дом. Дети остаются на улице. Камера наезжает на избу. В фонограмме — звуки поспешных, судорожных сборов. Потом дверь распахивается, выскакивает женщина с младенцем на руках и котомкой.

Обоз тащится к лесу, и женщина быстро идет за обозом. Двое ребятишек едва поспевают за ней. Поскрипывает на переднем плане распахнутая дверь брошенной избы.

Под поскрипывание колеса и дребезжание телеги проползают голые деревья.

Локотков и Петушков едут на телеге. Сидят рядом. Лазарев идет у подводы. Майор искурил наполовину самокрутку, протягивает окурок Ивану Егорычу. Тот затягивается, выпускает дым и говорит:

— Ну, человек божий, обшитый кожей, рассказывай свои небылицы. Только не ври, меня вруны утомляют.

Лазарев смотрит, как Локотков курит. Проглатывает слюну. Просит неожиданно:

— Табаку не дадите? Свой в лесу потерял.

— У нас, милок, на своих табаку не хватает. Живем небогато, — отвечает Локотков. Тут же быстро и резко спрашивает:

— Что в лесу делал?

— Партизан искал.

— Зачем?

— Чтоб сдаться.

— У немцев, что ль, проштрафился?

— Я давно хотел к вам уйти.

— Ишь ты! Стало быть, ты идейный перебежчик. Сперва туда, потом обратно.

Лазарев молчит. Идет, смотрит себе под ноги.

— Н-да, парень, — тянет Иван Егорыч. — Не ту дорожку ты себе выбрал.

— Я ее не выбирал, она сама меня нашла.

Сидящий на передней телеге партизан-казах негромко тянет долгую, заунывную песню.

— А-а-а, — поет казах. — А-а-а…

Узкие раскосые глаза прищуренно смотрят на редкий лес.

— Ох, азият, прости господи, воет и воет… — с досадой поворачивается бородатый партизан. — Будет душу-то мотать!

Казах скользит по нему равнодушным взглядом, продолжает тянуть заунывную мелодию.

Едет телега, покрытая брезентом. Шинель сползла. Торчат сапоги — подметка прикручена проволокой. Разбитые ботинки, онучи.

Смотрит Лазарев. Потом отводит глаза.

Подрывник Ерофеич оборачивается, говорит виновато:

— Может, кто пешочком пройдется? Меринок совсем задохся.

Петушков спрыгивает с телеги. Останавливает хотевшего было слезть Локоткова:

— Сиди, сиди. С твоими ногами.

Иван Егорыч опять поворачивается к Лазареву:

— Как в плен попал?

— Долгая история.

— А ты рассказывай. Нам торопиться некуда.

— Мы на фронт в эшелоне ехали… в августе…

Медленно проезжает немецкий танк. Черный крест на башне.

Раскачивается тупой ствол танка.

Плывут дорожки блестящих широких гусениц.

Танк уезжает. За танком — густой шлейф пыли.

Лазарев идет рядом с телегой, на которой сидит Локотков. Петушков поотстал, идет сзади.

— Животом я страдал сильно, — как-то нехотя говорит Лазарев. — Нашел в эшелоне санинструкторшу. Она мне три таблетки дала. А тут нас из эшелона вытряхнули, потому что пути дальше взорваны были.

Локотков слушает с усмешкой:

— А таблетки, значит, со снотворным были. Тебя сморило. Ты уснул сном праведника. Во сне тебя и взяли, — заканчивает он рассказ.

Лазарев удивленно смотрит на Локоткова.

— Так и было. Откуда знаете?

Идет Петушков. Слушает, сухо усмехается.

Голос Локоткова:

— Бывает… Рассказывают…

— Ваше право не верить, — отвечает голос Лазарева.

— Наше право, — говорит Петушков, — судить тебя от имени народа, который ты предал.

К ели привязаны веревки — самодельные качели. На этих качелях одноногий мальчик лет десяти, опираясь на костыль, качает девочку, еще младше. Девочка громко смеется, когда взлетает слишком высоко. За ними — широкая улица чдеревни, силуэты изб без огней. Мимо качелей, прихрамывая, проходит Локотков, уходит в избу. Камера отъезжает. Теперь улица видна через окошко, забитое скобой. Лазарев сидит в подвале на обрубке полена. Окошко как раз на уровне его глаз.

Лазарев отворачивается от окна, зябко кутается в шинель. У стены подвала стоит глубокий и длинный деревянный ящик из-под картошки. Оттуда раздается шорох и вылезает парень лет восемнадцати. В волосах запутались соломинки, клочки сена.

— Земляк, махорочкой не богат? — спрашивает парень.

Камера отъезжает, и теперь в кадре оба — Лазарев и парень. Парень ждет немного. Ворочается в своем ящике.

— Переживаешь? Ну-ну, меня тоже завтра шлепнуть обещали.

Он вскакивает и орет пронзительно:

— А за что меня?! Мне всего восемнадцать! Я еще жизни не видел!

Парень кидается по ступенькам к двери, барабанит кулаками и ногами.

— Водки дай, вша партизанская! Права не имеете! Мне перед смертью водка полагается! Давай, гад!

— Я тебе сейчас дам, — отвечает из-за двери спокойный густой бас. — Так дам — до утра не очухаешься.

Полицай сникает. Бредет к ящику. Присаживается на краешек. Всхлипывает.

— Меня тетка заставила. Иди, говорит, в полицию, там паек дают. Я думал, проживу как-нибудь… тихо. А нас в другую деревню погнали… А на гумне трое комсомольцев связанных стоят… Мне говорят — стреляй или тебя туда же поставим. Я и порешил их… А что оставалось делать-то? Самому к стенке становиться? Да? Я, что ль, немцев сюда допустил?

Лазарев никак не реагирует на его слова.

— И так тошно. А ты молчишь. Тебя-то как взяли?

— Сам пришел, — подумав, отвечает Лазарев.

— Ты что, малохольный? — шепчет полицай. — Они ж тебя завтра на осину. — И вдруг начинает хохотать. — Са-ам… сам пришел… — С ним начинается истерика.

От смеха он сразу переходит к слезам.

Лазарев поворачивает голову.

Перед его глазами деревенская улица. Пусто. Висят качели. Слышно, как бубнит и всхлипывает полицай.

— Ну чем я виноват, земляк, а? Если б их вот так заставили? А? Мамочка, спаси меня… Мамочка, я больше не буду…

Майор Петушков расстегивает ремень, снимает гимнастерку. В избе горит, потрескивает лучина.

— Болят? — спрашивает Петушков.

Иван Егорыч сидит на лавке в углу, поставив босые ноги в ведро, морщится, поливает в ведро кипяток из старенького чайника.

— Ломят.

— Сегодня на одном фрице роскошные валенки были, — говорит Петушков. — Не смог его подстрелить. А валенки — блеск…

— Ладно, обойдемся… Вот думаю, думаю, как бы на эту проклятую станцию залезть. Даже голова трещит, — отвечает Локотков.

Петушков подходит к лавке. Ложится, смотрит в потолок, говорит мечтательно:

— У меня до войны знакомая врачиха была — царьбаба. Змеиного яду запросто достать могла. Я с ней на стадионе познакомился. Баски тогда играли… Ох, как они играли…

Петушков даже жмурится, словно пытаясь представить картину прошлого.

— Во что играли-то? — спрашивает Иван Егорыч.

Он вынимает из ведра распаренные ноги, вытирает их тряпкой.

— В футбол… Ты футбол-то когда-нибудь видел?

— Видел, — кивает головой Локотков. — Мальчишки в деревне гоняли.

— Э-э-эх, лапоть ты, лапоть. Футбол — это, Иван, такое… В общем, стихи писать можно…

— Содержательная, стало быть, игра. — Иван Егорыч берет ведро, несет его к двери.

— Содержательная… — передразнивает майор. — Это искусство целое. Это…

— А где жена твоя была, когда ты с врачихой футбол глядел? — ехидно спрашивает Иван Егорыч.

— Дома. Она футбол не любит. И сына все время отговаривала. А сын мой классно играл. Сейчас бы уже мастером был.

Локотков сочувственно смотрит на майора.

Майор тяжело поднимается, глаза округляются, становятся свинцовыми:

— Я их, подлюг… в плен брать не могу. Вот даже подумаю, и сердце от злобы немеет… Я им зубами глотки… Я их мертвый убивать буду…

Шевелится, стонет мальчик-калека, который спит за занавеской. Рядом спит женщина.

Петушков сидит на лавке.

— Ты… успокойся, — говорит Иван Егорыч. — Злость хороша, покуда мозги не захлестывает… А так и воевать плохо и жить.

Локотков встает. Задувает лучину.

— А ты как в чекисты попал, Иван? — спрашивает Петушков в темноте.

— А что, на чекиста не похож?

— Да не очень…

— Попал, Игорь Леонидович, по партийному, весьма серьезному, «секретному» приказу, а то человек действительно штатский — агроном.

Слышно, как он укладывается. Скрипит топчан.

— Слышь, а кто тогда на стадионе выиграл? — после паузы спрашивает Локотков.

— А… наши выиграли.

— И то хорошо.


Рассвет. Густой туман окутывает лес. Партизан сидит под деревом, привалившись к стволу, спрятав иззябшие руки в рукава пальто.

— Васек, эй! Васек! — зовет партизан. — Время сколько, Васек?

Никто не отвечает. Партизан слышит только шорох ветра и еще что-то, что заставляет его насторожиться. Партизан встает, идет вдоль кустов, всматривается.