Немец в черной эсэсовской шинели с ведром в руке идет вдоль борта баржи. Проходит мимо пулеметов и укутанных немецких солдат. Выходит на широкую корму баржи. На корме стоит сооружение — нечто вроде дощатого домика. Перед этим домиком тлеет маленький костерчик, греются немцы. У домика на ящике стоит патефон. Один немец подкручивает завод, остальные слушают грустную, нескончаемую мелодию вальса. И опять перед камерой проходят лица пленных. Худой, всклокоченный узбек сидит, раскачиваясь, как на молитве. Человек в разбитых очках. Старые, молодые, изможденные, усталые лица…
Смотрят, потрясенные этим зрелищем, Локотков и майор.
— Пленные, — тихо говорит Локотков.
— Э-э-эх, бедолаги!
Петушков глотает внезапно возникший в горле комок.
— Чего заслужили, то и получили, — хрипло говорит он. — Даже бежать не пытаются. Как баранов везут. — И он жестко и горько усмехается.
— Мост, мать честная! — вдруг охает Локотков.
Петушков поворачивается к нему.
— Они ж под мостом будут, когда эшелон пойдет.
— Погоди, не паникуй. Может, они проскочить успеют.
Они умолкают, смотрят на ползущие баржи. Оба начинают понимать весь трагизм положения.
Баржи ползут, медленно приближаются к мосту.
Через поручни моста партизаны видят ползущие к мосту баржи.
Тревожные лица партизан, лежащих на мосту.
— Не успеют ни в жисть, — сплевывает Ерофеич.
— Не каркай, старый, — злится Соломин. — Накаркаешь…
— Аккурат под мостом окажутся, — упрямо повторяет Ерофеич.
Через пулемет на корме и спины эсэсовцев видны все баржи, дымящий буксир и медленно, неотвратимо приближающийся мост.
Пленные сидят все в той же равнодушной позе, глядя прямо перед собой.
Небритые, измученные, серые лица. Их потухшие глаза смотрят, кажется, в глаза Локоткову. Локотков смотрит на баржи. В этот момент доносится далекий протяжный гудок паровоза.
Локотков резко поворачивается к стоящему сзади ординарцу.
— Птуха, — решительно командует он, — живо дуй к Ерофеичу, скажи, взрыв отменяется…
— Как — отменяется?! Ты что-о?! — кричит Петушков.
— А что делать?
— Взрывать!
— А пленные?
— У тебя приказ! — Глаза Петушкова медленно наливаются свинцом.
Иван Егорыч не знает, что ответить. И неожиданно орет на Птуху:
— Тебе что, уши законопатило?!..
Птуха поворачивается, бежит к мосту.
— Назад! Не сметь! — раздается металлический голос Петушкова.
Птуха останавливается, не зная, что ему делать.
— Там люди, Игорь Леонидович… Наши люди… — говорит Локотков.
Петушков шагает к Локоткову, вплотную, дышит злобой в лицо:
— Куда идет эшелон, ты знаешь? На фронт. А что он везет, ты знаешь? Танки и тяжелые орудия, боеприпасы… А ты-ы, мокрица!
— Но там же люди… Игорь Леонидыч… Больше тыщи русских людей…
— Пленных! — кричит майор.
— Да, пленных. От этого никто не застрахован.
— Мой сын был сбит под Смоленском. — Петушков тяжело выговаривает слова. — Самолет горел. Он мог выпрыгнуть и теперь сидел бы на барже. Вот как эти… Но он выбрал другое, он врезался в колонну танков, понимаешь ты это?
— Понимаю. Но у многих из них не было возможности врезаться в колонну… К нам в лес бегут пленные, ты сам видел, как они воюют… Это же не последний эшелон. Пойдет еще…
Вдруг спокойно говорит Петушков:
— Не взорвешь — пойдешь под трибунал, слово коммуниста.
Петушков поворачивается, отходит. Локотков стоит у дерева. Потом садится на пень, сцепив руки.
Баржи, неотвратимо влекомые буксиром, подходят к самому мосту.
Мост нависает над баржами. Закрывает небо.
Тень моста начинает надвигаться на лица пленных. Лица темнеют, потухают.
Смотрят партизаны.
Локотков сидит, опустив голову. Не смотрит на баржи. На его плане — резкий, пронзительный гудок поезда, который уже совсем близко.
Локотков вскакивает и бежит к мосту, проваливаясь в снег, хромая.
— Стой! — кричит Петушков и хватается здоровой рукой за пистолет. — Иван, стой! Стрелять буду!
Локотков бежит, не оборачиваясь. Петушков бежит за Локотковым, ударяется о дерево раненой рукой. Со стоном, скорчившись, садится на землю.
Ошалевший Птуха стоит на месте, не зная, что делать.
Стремительно летит паровоз. На него стремительно надвигается железнодорожный мост.
Тень моста надвигается на новые и новые лица пленных, как будто смывает их.
Лицо Ерофеича. Воротник гимнастерки расстегнут. Мокрое от пота лицо Соломина. Он дует на озябшие пальцы. Потом рука застывает на рычаге взрывателя.
Ковыляет по снегу Локотков. Машет рукой.
— Стой! — кричит он. — Не взрывать, стой!
Его крик тонет в грохоте летящего поезда.
Паровоз с ревом летит к мосту.
— С богом! — хрипло говорит Ерофеич. — Сколько народу! Ай-яй-яй!
В эту секунду над его головой раздается отчаянный крик Локоткова:
— Не взрывать! Стой!
Локотков кубарем скатывается по снежному откосу, схватившись за взрывную машинку, рывком отсоединяет клеммы.
В ту же секунду состав взлетает на мост. В тучах снежной пыли летят платформы, проплывают танки, тяжелые орудия.
Прогибаются рельсы под колесами поезда. Под рельсой — коробка с толом и идущие от нее провода.
Проскакивает последний вагон. Баржа с военнопленными тихо выплывает из-под моста. Люди так же окаменел о сидят на корточках, так же разносится в воздухе печальная мелодия вальса.
Спина Локоткова в вылинявшей гимнастерке. Локотков сидит в закутке будана, отделенном занавеской от остальной части большой, уставленной нарами землянки. Сидит, навалившись на стол. Курит, слышит негромкие разговоры партизан.
— Врач говорит, что рябину надо есть… В ней, говорит, витаминов много…
— Не могу я ее есть, — отвечает другой голос. — Я на нее гляжу, и мне удавиться хочется…
— До войны были витамины так витамины, — встревает еще кто-то, — «це» назывались… Сальце, маслице…
Кто-то подбирает и подбирает на гармошке одну и ту же музыкальную фразу.
Локотков устало трет лоб, встает, подходит к занавеске. Зовет негромко:
— Птуха!
В углу землянки на ящике сидит немецкий солдат, который был взят в плен на мосту.
— Ир наме? — слышен голос Инги.
Солдат открывает рот, силится что-то сказать, но не может.
— Ир наме? — повторяет Инга.
Локотков сидит в углу, прикрыв глаза. У входа в землянку дремлет Птуха.
— Он что, немой, что ли? — спрашивает Локотков.
— Это у него нервный шок, — отвечает Инга. — Совсем говорить не мбжет, даже имя свое забыл.
— Ну вот что. — Локотков подходит к немцу. — Ты ему передай, Инга: или у него этот нервный шок кончится и он по делу говорить будет, или мы свою гуманность на после войны отложим. — Он поворачивается к Инге: — Да с выражением переведи, а то ты сидя спишь.
Локотков отходит, садится на скамейку рядом с Ингой.
Немец еще раз открывает как рыба рот, потом вдруг произносит длинную немецкую фразу. Он все время пытается отыскать на мундире оторванную пуговицу.
— Что он лопочет? — спрашивает Локотков.
— Просит его не расстреливать… — переводит Инга. — У него четверо детей. Говорит, что он мирный человек… До войны работал агрономом…
— Агроном? — удивляется Локотков. — Подишь ты… Коллега, значит.
Теперь немца прорвало, и он говорит захлебываясь, не останавливаясь. Инга переводит:
— Он говорит, что он больной, что у него больная печень, что двадцатого его обещали отправить на лечение в Словакию…
— Лечиться теперь, коллега, будешь в другом месте, — перебивает его Локотков. — А почему двадцатого? Их что, сменить собираются?
— С восемнадцатого, — объясняет немец и переводит Инга, — гарнизон на станции будут сокращать… Кого на фронт, а некоторых в тыл, на отдых. Последний большой эшелон с продовольствием пойдет в Германию восемнадцатого числа. И надобность в большом гарнизоне…
— Так, — говорит Локотков. — Спроси, это он точно знает?
Немец продолжает взволнованно говорить. Он опять пытается застегнуть мундир на несуществующую пуговицу.
— Это ему сказал писарь из комендатуры, — переводит Инга. — Инструкция выполнена, все продовольствие у населения изъято…
— И без него хорошо знаем! — перебивает Локотков. — Число-то нынче какое?
— Пятнадцатое, — отвечает Инга.
Из люка в полу чердака появляется голова Соломина.
— Инга, — приглушенно зовет он. — Ты здесь, Инга?
Потом Соломин вылезает весь. Открывается весь чердак. Стены в клочьях застарелой паутины, пыльные грабли, косы. Инга лежит на охапке соломы, курит. Соломин стоит, всматривается, пока глаза не привыкают к темноте. Потом подходит к Инге.
— А я думал, тебя нет.
Инга продолжает молча курить. Смотрит в сторону.
— Извини, Инга.
— Уходи.
Соломин молча нагибается, кладет рядом с девушкой свернутый ватник, ложится.
— Ты не указывай, — бормочет Соломин. — Это наш общий чердак.
Инга приподнимается, берет телогрейку, собирается уходить.
— Ну, подожди. — Соломин хватает ее за руку. — Ну че ты, ей-богу, как дитя малое, из-за какого-то полицайчика.
— Из-за тебя, а не из-за полицайчика, — холодно отвечает Инга и пробует выдернуть руку. — Ты как этот майор из штаба бригады, только грубее.
— Где уж нам, — криво усмехается Соломин. — Институтов не кончали, пахали с детства.
— Пусти. — Инга дергает руку, но Соломин не отпускает.
— Ну ладно, не сердись…
Соломин притягивает ее к себе, пытается поцеловать. Инга не дается. Соломин вздыхает, валится на спину.
— Прости, Инга… И верно, злой стал. Хуже хорька какого. А раньше и воробья из рогатки пульнуть не мог. Меня почему злость берет… Пришел этот Лазарев, покаялся, с него и взятки гладки. А слова теперь копейки ломаной не стоят… Вот… — неожиданно говорит он. — Я тут принес.
Соломин достает горбушку хлеба. Инга смотрит на хлеб.
— Откуда это, Витя? — удивляется Инга.