Птицы и гнезда. На Быстрянке. Смятение — страница 23 из 34

— А может, все-таки в хату бы, — еще раз предложил сторож, и в голосе его, несмотря на искреннее радушие, послышалась скрытая тревога из-за их соседства с колхозным добром.

Получив в ответ еще одно «спасибо», Соболь стал закуривать.

— Давайте моего, — протянул он хлопцам кисет. — Самосадику. Островецкого. А про новость вы, конечно, слыхали?

— Какую?

— Как это какую?.. А про налог?

— А что? — спросил Максим, незаметно толкнув Толю локтем.

— Как это что? Я сам по радио слушал, вот так, как с вами говорю. А сегодня мужики еще раз читали в газете, кто не слышал, да и кто слышал. Облегчение нашему брату. А как же! И налог убавили, и недоимки все скостили. И как это вы не слышали, а?

В голосе инвалида снова зазвучала нотка тревоги: что такие за люди — свои, не свои?.. И с ружьем, и часы на руках, и без шапок… Куда это им так не терпится, что и ночью не спят?

Почувствовав тревогу дядьки, Максим сказал:

— Слышали, конечно, и мы. Я, дядька, из Лозовичей, — прибавил он. — Нагорного сын, с мельницы. А это мой товарищ. Ясно?

— Ага! — нагнулся Соболь над Толей, который уже забрался под шинель и палатки. — Мое почтенье, товарищ студент! А я гляжу, да боюсь вляпаться: то ли знакомый, то ли нет? В прятки играете. Под одеяльце нырнули.

От этих слов у Толи в душе снова всплыли стыд и боль вчерашнего отступления. Но студент прикрыл их напускной веселостью.

— Добрый вечер, товарищ Соболь, — сказал он и принужденно засмеялся. — Я вас узнал, но вижу, что вы так испугались, — дай, думаю, проверим, что вы за страж.

— Испугался? Все может быть… А вы не слыхали, говорите?.. Да весь свет об этом услышал. А как же! Чего доброго, без батьки, сиротами, начнем лучше жить, чем при батьке. — Прислушавшись к паузе, он точно спохватился, что ляпнул лишнее. Стал поправлять себя: — И жить скоро начнем лучше, и войны, видать, не будет. Кого ж нам бояться? Всюду наша пролетарская струна прошла. Только б она как след звенела. А вы, должно, будете спать?

— Да уж, видно, так, — ответил Максим, укладываясь рядом с Толей. — Наша работа днем.

— И это верно. Я так днем поспал.

Он помолчал.

— А может, хлопцы, и правда в хату, — предложил еще раз. — У воды оно все ж таки проберет. Как-то негоже, чтоб свой человек, да возле твоей хаты, на холоде, ровно как собака.

Сквозь сладкую дрему Толя услышал, как Максим засмеялся, а потом сказал:

— Спасибо, дядька. Сколько уж тут осталось до утра.

А Соболь все никак не успокоится. Постоял, подумал и, преодолевая неловкость, снова заговорил:

— Может, еще и с поставками будет легче? А то кричат, а то гонят!.. «Первая заповедь»… По-моему, ты сначала погляди, чтоб с поля все было убрано как след, а тогда уже молоти. Ведь все оно наше, никуда не денется. Только бы его побольше было. По-хозяйски надо. А как же!.. Ну, спокойной ночи.

Уже засыпая, Толя слышал, как сторож пошел, шаркая по траве сапогом и деревяшкой, а потом за кустами свистом подозвал своего помощника.


День у путешественников начался до рассвета.

Первым проснулся Толя. Сначала что-то долго и настойчиво гудело ему в уши, дергая нервы, стараясь разбудить. И разбудило. Дум-дум-дум-дум… — гудел этот неумолимый и безжалостный кто-то. Дум-дум-дум…

Сперва по привычке, появившейся в Лозовичах, гуденье это он принял за грохот мельницы. Но здесь было что-то другое. Старая мельница шумела спокойнее, по-стариковски. А здесь звук был молодой, бодрый, сильный. Металлический стук мотора отзывался в мозгу короткими, отрывистыми ударами: дум-дум-дум-дум!

— Ну, что там? — сказал Толя, вылезая из-под плащ-палатки и шинели. — Чего ты дудишь? — повторил он, щурясь от света.

— Движок, — отвечал из своего суконно-брезентового гнезда Максим.

— Не спишь? Какой движок? Давай поглядим.

— Я себе это могу и без лишнего беспокойства представить, — лениво пробормотал разнежившийся в тепле аспирант. — Впрочем, чтоб ты мне тут с утра пораньше писательской морали не читал, скажу: во-первых, это довольно далеко от берега; во-вторых, все свои пожитки мы туда с собой не потащим, а в-третьих, и это главное, я там вчера, по пути домой, уже был. Электростанцию будут закладывать. Покуда привезли только локомобиль. Во, слышишь, и циркулярка запела. За сосенку взялись: шпунты для котлована опиливают. Что — тема? Правильно. Будешь назад добираться — поглядишь. Через неделю начнется самое интересное. А сейчас мы и так опаздываем. Ясно?

— Ну, коли ясно, так вставай.

— И-эх! — вскочил Максим. Он запрыгал на месте, босиком по росистой траве, в одних трусах, замахал руками. — И раз, и два, и три! Как же о-на тут, на-ша пар-ти-зан-ская Москва?! Гляди, — остановился он. — Ты только погляди, брат! Куда ж это, скажи на милость, подевались все художники?

Острова — красивая деревня. Отстроилась после войны. Ее в партизанские дни, как и многие другие села, где размещались отряды, лесные хлопцы называли Москвой. Сады и новые хаты раскинулись по обоим берегам Быстрянки, которая тут становилась шире. Хаты — не просто тяп-ляп, а обшитые тесом, с резными белыми и голубыми наличниками. Красные мальвы выглядывают из-за низких штакетин палисадников перед хатами, а по стенам зеленой сеткой выше окон вьется плющ. А сколько деревьев! И в садах, и на улице, и над рекой.

— Хорошо, правда? — спросил Максим. — Столбы и лампочки будут тут вполне кстати. Смотри, не хватает только, чтоб какая-нибудь островецкая красотка вышла на мостик. Такая румяная, тепленькая со сна. И чтоб улыбнулась. Что ты мне на это скажешь?

— Надень штаны, а то неловко будет. Ну, живо! Утки только что проснулись, и рыба завтракать собирается.

«Способ предков» на этот раз дался легче. Лодку перетащили через дорогу у моста без особых усилий. И вот она поплыла мимо огородов, деревьев и хат, в большие чистые окна которых заглядывала заря.

Течение Быстрянки почему-то снова ускорилось, словно река пошла по крутому уклону.

— Вот тут, брат, опять помчимся, — повернулся к Толе Максим. — Помнишь, где была прежде княжеская мельница? Полицаи взорвали ее. Во время блокады. Как раз здесь и будет колхозная ГЭС. Сейчас мы пойдем, как на Днепровских порогах.

И правда. Невдалеке, за крутым поворотом, Быстрянка разделялась на два рукава. И в каждый из них воду тянуло, как в воронку.

— Плакала твоя лодка, писатель! — крикнул Максим. — Левей, левей, бери!

Толя повернул по команде. Весело! Шумит, мчится вода, а где-то там, за деревьями правого берега, словно наигрывая марш, задорно гудит движок и звенит циркулярка. Горло воронки стало еще у́же, старую лодку, не очень-то привыкшую к таким передрягам, рвануло вперед и, как с порога, шлепнуло днищем на глубину. Еще десяток метров быстрины, и рукава речки, вырвавшись из-за острова на раздолье, соединились. Быстрянка стала понемногу утихать, как бы чувствуя уже всю важность момента — свое слияние с могучей рекой.

Неман открылся их взорам торжественно-тихий, величественный.

За его широкой зеркальной гладью виден был пологий берег, а дальше на фоне заревого неба синей пилой — лес на горизонте. Мир голубых, розовых, зеленых красок тихого утра, роскошный мир воды, травы и солнца.

— Эх, красота! — воскликнул Максим. Он выпрямился во весь рост.

Толя тоже встал. После тяжелого весла ему захотелось вдруг взмахнуть руками и полететь над водой, как летают стрижи, или подскочить и бултыхнуться в эту голубую и розовую глубь, как бобр.

А чайка уже шла сама, подхваченная почти незаметным могучим течением спокойной на вид реки.

— Ж-жу-рав-ли! Сядь! — сдавленным голосом скомандовал Максим.

Слева открылся широкий плес.

На светлом песке отмели стояли журавли. Много — может быть, больше сотни. Воспетые в тысячах песен и стихов, они стояли тихо, как на молитве, в торжественном раздумье и созерцании.

— Попытаю счастья, — шепнул Толя.

Хлопцы, согнувшись, поменялись местами.

Горячая рука Толи осторожно и жадно сжала холодную сталь двустволки.

Шли без весел, кажется, даже не дыша.

«Пора или рано?.. Пора или рано?» — тревожно спрашивал сам себя Толя, и сердце его билось, кажется, только чуть тише далекого, но слышного еще движка. «Пора… Взлетят, дурак… Пора…» Холодные, блестяще-серые стволы поднялись. Мушка осторожненько поползла по воде к ногам одной, все так же тихо стоящей, обреченной птицы. И — удивительное дело! — хотелось даже попросить ее: «Ну, не взлетай, пожалуйста», как будто он в самом дело испытывал к ней нежность и сочувствие…

Грянул выстрел!..

— Эх, мазила!..

Журавли, тяжело взмахивая крыльями, взлетели. На фоне воды и небесной лазури хорош он — могучий, вольный журавлиный взлет!

— Утиной дробью. И далеко было, — смущенно улыбнулся Толя.

— Ранил, дурень, смотри, — почти шепотом сказал Максим, глядя вслед улетающей стае.

Журавли развернулись в клин.

Сзади один заметно отставал, старался подняться выше, пристать к строю товарищей.

Послышалось тоскливое курлыканье, печальный крик…

— Эх!.. Ну и что ж, — как-то невольно вырвалось у Толи.

И вдруг он вспомнил руку Сашки, в которой не оказалось конфетки, его улыбку, глаза и эти же вот слова: «Ну и что ж».

Но тогда они звучали совсем по-другому.

И чувства, которые они вызывали, ничуть не похожи были на эту горькую неловкость.

— Ничего, стрелок, — сказал Максим. — На первый раз прощаем. А ведь грешно, старики говорят. Посмотри, как он борется. А как кричит! Сядет. Это тебе, браток, не песня. Ясно? Может, и поправится до перелета. Ну, садись сюда, а я попытаю счастья без лишнего шума.

Над водой вскоре послышался многообещающий свист шнура и осторожный всплеск блесны.

…Щука наконец попалась.

Радости, правда, было значительно больше, чем живого веса. Но когда на дно лодки упала зеленовато-серебристая добыча — первый дар матери-природы, — хлопцы вдруг сразу вспомнили про голод.

— Не жадничай, Максим, — сказал себе спиннингист. — Дай бог памяти, мы, кажется, со вчерашнего обеда не ели. Правь к привалу.