Публичное одиночество — страница 176 из 235

Интервьюер:Ваш бойцовский характер передается по наследству? Вопрос немаловажный, ибо семья Михалковых прирастает. В минувшую субботу <21 мая> Вы стали дедом в седьмой раз – Надя родила Вам внучку…

Да! Нину, Нинико.

Какой у Надьки характер – это отдельный разговор. Я звоню ей вечером: прошу дать чей-то телефон, срочно нужен. Она говорит: «Тебе сейчас Резо продиктует». А через двадцать минут перезванивает: «Папа, все, я родила»… (I, 153)


(2011)

Интервьюер:На внуков время остается? Воспитываете?

Воспитывают пусть родители. У нас другие отношения – мы возимся, деремся, ездим на квадроциклах, играем в электронный теннис, футбол…

У Вас недавно родилась седьмая внучка. Что почувствовали, когда взяли на руки?

В руки мне Нину не дали, я ее только поцеловал. Она замечательная! Пока непонятно, на кого похожа. Если на Надьку – будет русопятой, если на Резо – будет грузинкой… (XV, 52)


Жена

(1991)

Интервьюер:Чем занимается ваша жена?

Имея детей, трудно чем-нибудь заниматься, кроме дома и семьи. Она была когда-то манекенщицей, переводчицей, преподавательницей английского языка…

У Вас не бывает к ней претензий как к хранительнице семейного очага?

Ну, я не знаю семьи, в которой бы не было претензий друг к другу, они возникают и исчезают.

Что Вы в ней цените больше всего?

Неожиданность.

А она в Вас? Состоятельность? Популярность?

Да нет, это-то как раз мешает ей, потому что она не из тех, кто хочет пребывать в свете этих, так сказать, быстропреходящих всполохов. (I, 37)


(2002)

Вопрос:А как Вы относитесь к тому, что у вашей жены Татьяны свое дело, что она занимается модельным бизнесом?

Вы знаете, тридцать лет назад я бы ее убил. Я не хотел, чтобы она занималась каким-то делом, потому что трое детей были бы лишены матери. И надо сказать, что тогда это было верно. Она действительно замечательная мать.

Когда семья более-менее оперилась, хорошо, что у жены появилось свое дело, а если это не так, то она начинает заниматься делами мужа.

А я бы этого не хотел.

Какой цвет глаз у вашей жены?

По-моему, у моей жены светло-карие глаза. Когда она гневается, они темнеют.


(2007)

Интервьюер:А к Вертинской жена Вас ревновала?

Это тоже нормально.

К Насте у меня навсегда осталось чувство, которое ни с чем не сравнить. Это уже не любовь, а нечто абсолютно особенное.

Где это хранится и как проявляется?

Могу годами не думать о Насте, не видеть ее, а потом случайно встретить и – словно не расставались. Такие вещи не поддаются контролю и анализу, что-то неожиданное вдруг всплывает из памяти. Настя остается частью моей жизни, и Таню, думаю, это поневоле напрягает.

Бывшие и нынешние жены часто превращаются во врагов. Нужно иметь много опыта, силы воли, ума, тонкости, чтобы побороть негативное чувство к сопернице, пусть и с приставкой «экс». Прошлое не вычеркнешь, значит, нужна ниша для того, что было в жизни супруга. Это в идеале.

На практике же все иначе. Обычно первая реакция какая? «Опять звонила твоя сука». Или – шлюха. Или – бл…

Вариаций у клейма немного.

И как Вы отвечали благоверной на подобные реплики? Таня, кстати, умела терпеть, но я сейчас не о ней говорю, а о принципе… (I, 90)


(2009)

Вопрос:Как Вы сохранили свой брак? Сейчас принято жениться на молоденьких. А Вы так долго женаты на своей жене.

Знаете, главное, чтобы у жены было свое дело и она не занималась твоим! (I, 136)


Мама

(1989)

Я всегда был прикрыт мамой.

Мы никогда не говорили с ней об этом, но я всегда ею заряжался. Она своим присутствием, своим существованием как бы давала мне индульгенцию, возможность знать, что меня поправят. Последние годы, когда я уже понимал, что это может кончиться, ощущение защищенности обострялось.

Впрочем, это вещи иррациональные… (II, 18)


(1991)

Мне повезло с матерью…

Кончаловская Наталья Петровна, человек верующий, внучка Сурикова. Благодаря моему отцу имевшая возможность жить так, как она хотела, то есть хранить дом и эти традиции. И мы воспитывались в совершенно иных условиях, чем все. Я никогда не был большевиком. Не то что я никогда не был в партии, дело не в этом, – никогда внутренне! Я воспитывался не на отрицании большевизма, ибо это было опасно, страшно, никто меня так не воспитывал – «на ненависти». Я воспитывался на том положительном, что несла в себе русская культура. Это картины Кончаловского, Рихтер, который приходил к нам домой. Писатели, которые приходили к нам… Шаляпин приходил к Кончаловским, и дети Шаляпина, и Рахманинов. Всех их знала моя мама, с ними дружила, называла на «ты»…

Это носило характер естественной ауры, атмосферы, там не было места большевизму… (I, 41)


(1993)

Стержнем нашей семьи всегда была мама – человек с мощным здоровым, созидательным полем.

Главное, что ее отличало, – сильная человеческая закваска, основанная на православном воспитании. Она была верующей и ни в какие времена этого не стеснялась. И нас воспитывала соответственно. Мы ходили в церковь, учили молитвы, причащались, исповедовались…

Мама была человеком страстным во всех проявлениях – и в положительных, и в отрицательных. Это был властный, вспыльчивый (но отходчивый!) сибирский характер – суриковская, дедушкина кровь. Если ей что-то не нравилось, нужно было приложить огромные усилия, чтобы ее разубедить. Только очень смелый, неожиданный поворот мог превратить ее нелюбовь в такую же страстную любовь, понимание, восхищение…

Я никогда не видел маму ничего не делающей.

Никогда!

Она родила меня достаточно поздно – ей было сорок три года, и я помню ее уже в зрелом возрасте. Но всегда, до последних дней, ощущалась ее гигантская энергия, любознательность и необходимость новым знанием поделиться.

Ей никогда не бывало скучно. Пишется ли что-то, переводится, правится, шьется, перешивается, вскапывается, сажается, печется, варится, вяжется – всему она отдавалась с невероятной страстью. При этом все, что она делала, всегда было поставлено на основательную, академическую базу – писала ли она подстрочники для оперы или овладевала искусством печь круассаны – французские булочки…

Она лечила гаймориты, умела сама выкачивать желчь, делать себе уколы… Узнав что-то новое и убедившись, что это можно сделать без чьей-либо помощи, в домашних условиях, мгновенно сама все осваивала. Я вспоминаю детские болезни, простуды – все эти компрессы, банки, чай в постель – как все это обстоятельно, добротно, нежно делалось!..

Она обладала гигантской жизнеспособностью и, где бы ни оказывалась, умела по-своему обустроить жизнь. В больнице ли, в санатории – мгновенно рядом с ней появлялись какие-то дорогие ей шкатулочки, книжки, вязанье, устанавливались свои, родные запахи… Возникал ее мир – яркий, добротный, может быть, не слишком модный в сиюминутном понимании, но непременно функциональный, изумительно отлаженный.

Она создавала вокруг себя некую притягательную человеческую, женскую ауру. Возле нее крутились невесты, жены, дети, внуки… Дом всегда был полон гостей – художников, музыкантов; причем это не были «салонные» знакомства, но неизменно – друзья. Гениальный хирург Вишневский, к примеру, сосед по даче, приходил запросто, в шлепанцах… и очень уважал «кончаловку» – водку, которую мама делала сама, настаивая на смородине…

Последние двадцать лет она прожила на даче, в Москву приезжала только по необходимости. И все мои друзья, друзья брата – актеры, кинематографисты, литераторы – всегда с радостью принимали приглашение приехать: для них удовольствием было уже само предвкушение встречи с ней.

В любом человеке – самом простом, безыскусном – она умела рассмотреть то, что ей интересно, и общалась с людьми на равных. И это не была снисходительность, игра в демократию – она презирала, ненавидела фальшь. Наверное, сказывалось воспитание ее отца, семьи Кончаловских…

Вообще, мощный, здоровый уклад жизни семьи Кончаловских не мог не отразиться в мамином характере. Она, скажем, ежедневно, пока могла, делала гимнастику, ходила пешком. Замечательно готовила. Я никогда не видел в раковине грязной посуды…

У мамы был потрясающий вкус. Аскетичный, глубокий. И очень русский – в самом широком и прекрасном смысле этого слова. Это не исключало знания языков (она свободно говорила по-французски, по-английски, по-испански, по-итальянски), не исключало путешествий, но все она пропускала через призму русского восприятия.

Одевалась мама по возрасту и в соответствии со своими представлениями о моде. Никогда не было переизбытка вещей, завала шмоток. Немного, но хорошего качества… Она не принадлежала к типу «женщин-болонок», эдаких декоративных дам, предназначенных лишь для того, чтобы ими пользоваться и одевать. «Дамы с собачками» были ее противоположностью. Она не любила праздных людей, как и праздных животных, живущих только для красоты.

А вот созерцательность ею признавалась безусловно. Скажем, сидеть за чаем и слушать кукушку… Это была праздность накопления. Праздность бытия. Но никак не лень и не скука (людей, говоривших, что им скучно, она просто уничтожала своей иронией).

Мама была и до конца оставалась – женщиной. Она старела замечательно легко – в этом не было ни комплексов, ни болезненности. Было достоинство. Даже в преклонном возрасте, когда ей было за восемьдесят, я никогда не видел ее небрежно одетой. Если она плохо себя чувствовала, просто никого не приглашала, сознавая, что неважно выглядит.

И даже в последние дни жизни – она находилась в больнице, в реанимации – оставалась себе верна. Никогда не забуду, как я наклонился над ней, а она, подняв помутневшие глаза, провела рукой по моей щеке и сказала: «Да… Ты бритый, а я нет…» Она имела в виду волоски на подбородке, которые обычно выдергивала, а здесь некому было это сделать. И в такой миг ее волновало, что она может не очень хорошо выглядеть…