Кстати, сегодня мне передали, что Михаил Ефимович Швыдкой подписал мне книжку, которая называется «Швыдкой лучше Геббельса», предполагая, что я инициатор этой книги, только потому, что на первых страницах опубликована часть моего выступления на Госсовете в Петербурге по культуре два года назад, где я говорил и продолжаю утверждать, что министр культуры России, выступая по телевидению в качестве шоумена и ставя вопросы, такие, как: «Какой фашизм лучше – русский или немецкий?», или «Не устарел ли Пушкин?», или «Нужен ли мат?», должен думать о том, что он выступает не только как шоумен, а что для большинства граждан, живущих в нашей стране, он представитель власти. И в этом случае его точка зрения и сомнения относятся к власти, к президенту и ко всем остальным.
Если ему нравится заниматься тем, чем он занимается – телевидением, пусть он занимается; но тогда не надо совмещать это с чиновничьей должностью министра культуры. Я это говорил и продолжаю говорить. Равно как и сегодня: огромное количество передач, в которых принимает участие Михаил Ефимович, – они очень профессиональные, он замечательный театровед – но мне кажется, что это несовместимо с должностью чиновничьей.
Это раз.
И во-вторых, мне кажется, что вообще, если говорить об этом конфликте, то притча во языцех, связанная с деятельностью Михаила Ефимовича, уже превосходит определенные границы… (VI, 7)
ШЕРЛОК ХОЛМС
(2012)
Вопрос:Как Вам то, что снял Гай Ричи о Шерлоке Холмсе? Имеет ли право режиссер так далеко отойти от замысла писателя?
Шерлок Холмс – это имя нарицательное. Как Змей Горыныч, как Соловей-разбойник, если иметь в виду наш фольклор.
Может режиссер снять свою импровизацию и свое видение Змея-Горыныча или Соловья-разбойника? Конечно, может. Другой разговор, когда твои этические отношения с автором далеко уходят от первоисточника. Но ведь Шерлок Холмс в авторстве Гая Ричи даже не пытается быть экранизированным героем, о котором писал Конан Дойл. Поэтому это, так же как «агент 007», выдуманный персонаж с брендовым именем. Я не вижу в этом ничего особенного, мне это не мешает.
Мне было бы обидно, если бы «Евгения Онегина» исковеркали, а Шерлоком Холмсом должны заниматься англичане, и пусть они сами защищают своего героя. (XV, 64)
«ШЕСТИДЕСЯТНИКИ» (1992)
Это поколение одинокое.
Оно одинокое в том отношении, что его, с одной стороны, как бы помиловало время тоталитаризма. Нас уже трудно было убедить в правильности расхожих доктрин марксизма-ленинизма, но мы были достаточно осторожны, чтобы не высказывать этого, в общем-то, пытаясь сберечь не столько свою биографию, сколько биографию родителей… Но с другой стороны, я думаю, в нас не было истреблено понимание, во что верили эти несчастные люди, фигуры трагического спектакля, которые сейчас находятся в состоянии нокдауна. Одинокого нокдауна…
Есть некая неуверенность в «шестидесятниках». Поэтому они жаждут сатисфакции, поэтому они торопятся, наслаждаются уже сейчас как бы возникающими возможностями. А истинность жизни не в том, чтобы насладиться возможностями, которые тебе открылись, а чтобы понимать и знать, что никуда тебе не деться, как у Твардовского: «До чего земля большая, / Величайшая земля, / И была б она чужая, / Чья-нибудь, а то – своя». И Обломов не гость на этой земле, а Штольц – гость.
Но если исходить из одной суетливой радости победы, скажем, как у «шестидесятников», притом что там есть очень приличные, честные люди (несомненно, огромное их количество), люди талантливые… то не могу я представить, например, Пушкина в их компании. Я имею в виду само движение, то, что Грибоедов говорил про декабристов: «Колебание умов, ни в чем не твердых». Нет у них стержневого, внутреннего покоя…
Для других поколений мы, пожалуй, действительно иностранцы, а для своего – мы родом из одного детства. А это неистребимо.
А если говорить о судьбах нашего поколения, то его особенность, видимо, в следующем. Мы появились на свет в то единственное мгновение истории, когда народ инстинктивно простил тот режим, который его подавлял. Простил за выигранную войну, за то, что вдруг испытал гордость после стольких лет унижения и жестокости. Это был краткий миг, но он был, и, видимо, духовное здоровье нации воплотилось в поколении, родившемся в сороковых – начале пятидесятых годов.
Мы – «прощенные дети» своей страны. (II, 24)
(1995)
Мы – как бы подзабытое поколение…
Мы все время находились то в весне 1960-х, то в застое 1970 – 1980-х. Затем перестройка. Все были какие-то пятилетки: решающие, основополагающие.
Чёрт-те чего там не было… (V, 4)
«ШИШКИН ЛЕС»
(2004)
Книгу «Шишкин лес» я не читал и, видимо, не прочитаю. У меня, к сожалению, нет времени.
А что будет фильм сниматься, то бог с ним. Участвовать в этом проекте я не буду – как я могу участвовать в том, чего не знаю!
Это меня не трогает.
Почему?
А вас трогает стробоскопия объектива номер шестнадцать?
Ну так вот… (III, 6)
ШКОЛА
(1989)
Если мне снятся страшные сны, так то, что я учусь в школе…
Однажды (это было в 20-й школе, где сейчас учатся мои дети) меня вызвали к доске. Я отправился, по словам классика, с легкостью в голове необыкновенной. Подошел к доске, увидел уравнение, взял мел. И тут почувствовал, что не только не могу решить, но просто не понимаю, что написано. И когда за спиной услышал более-менее бодрый скрип перьев одноклассников, со всей очевидностью ощутил всю катастрофическую пропасть, на краю которой стою. Причем наибольшее впечатление произвело не то, что я не знаю, а то, что ребята знают, а я нет. И от этой безысходности потерял сознание. Очнувшись, увидел над собой ироническое лицо учительницы, которая была убеждена, что это «липа». Меня отпустили домой. Потом, много лет спустя, я узнал, что вся учительская смотрела мне вслед и ждала: вот сейчас Михалков даст стрекача. А я действительно плелся, едва передвигая ноги, ничего не соображая, держась за стену.
Школа вообще тяжело шла.
Причем до четвертого класса я учился довольно хорошо. До тех самых пор, пока не возникла необходимость напрягать мозги в сторону точных наук, хотя все остальное, скажем, литература, география, история, даже биология, давалось легко. А уж когда начались общественные науки, язык был подвешен, и тут я «пудрил мозги» педагогам со скоростью невероятной. И, надо сказать, с огромной фантазией. Как-то в институте, не зная абсолютно ничего из того, что надо было говорить, я выдал такое преподавательнице по истории партии: якобы Буденный дошел до Белграда с Первой конной. И брякнув, тут же понял, что отступать некуда, и потому добавил, что только-только вышла книга. Она даже записала выходные данные этого несуществующего издания. Но это уже в студенческие годы. Там больше было куража.
А в школе с шестого класса я практически не мог решить ни одной задачи. Сначала просто упустил, дальше – больше. Мне достаточно было «тройки», главное – скорее закончить школу и стать артистом. Даже выбора никакого не существовало. Я с детства был приговорен к этому по собственному желанию. (II, 19)
(1995)
Да, школа была для меня сплошным мучением. Особенно математика.
В последний раз у меня было просветление в седьмом классе, когда я понял геометрическую теорему, выучил ее, поднял руку, но вместо меня вызвали другого, который получил «пять».
С тех пор «шторка» для меня навсегда закрылась… (II, 28)
(2000)
Смешная у меня история была и в школе рабочей молодежи для танцоров, которую я окончил.
Интервьюер:Вас туда доучиваться отправили?
Я опускался, опускался и докатился до школы, где учились танцоры, которые часто ездили на гастроли за границу. Им просто надо было получить среднее образование.
Там же училась Таня Тарасова – девушка с замечательной точеной фигуркой. В нее все были влюблены.
Директор школы Галина Ивановна, прекрасная женщина, ко мне нежно относилась. Она понимала, что выпускной экзамен по математике мне не осилить. Я сам ей честно признался: «Галина Ивановна, клянусь, я не сдам. Галина Ивановна, – говорил я, – ну зачем мне понадобится эта математика? Зарплату сосчитать? Я ее правильно сосчитаю и так». Я уже работал в Театре Станиславского, играл на сцене, и судьба моя была решена… Она вызвала меня и спрашивает: «Ты можешь один билет выучить?» Я говорю: «Могу». – «Какой ты хочешь?» – «Седьмой». (Семь – мое любимое число.)
Я его выучил от первой до последней фразы, как молитву. Тем не менее я насовал еще во все карманы шпаргалки – а вдруг забуду. Она меня предупредила: твой билет будет лежать третьим слева.
Я пришел на экзамен в первой пятерке, чтобы седьмой билет никто до меня не взял. А рядом с учительницей сидит инспектор РОНО, старичок-бодрячок с бородкой, такой старорежимный профессор из картины «Весна».
Солнечный день, открыты все окна, все возбуждены.
И учительница по математике говорит мне: «Михалков, может быть, все-таки, ты придешь попозже? Ну зачем же нам портить образ школы?» Я говорю: «Нет, я пойду первым».
Она вся побелела.
Я иду. Третий билет слева беру: седьмой. Сажусь. Выписал все формулы, решил упражнения, все проверил по шпаргалкам. Выхожу отвечать.
Вот как было написано в книге, так я и чешу. Потом уравнение, задача. Инспектор говорит: «Никита, для того, чтобы получить твердую пятерку, нужно будет ответить на дополнительные вопросы». Я говорю: «Не надо». Он: «Как?! Вы же так блистательно отвечали! Вы согласны получить четыре?» – «Нет». Инспектор отупел: «А чего же вы хотите?» Я говорю: «Я хочу скорее отсюда уйти!» Ничего не понимая, ужасно расстроившись, он ставит мне тройку, и я выхожу со счастливым лицом. Вот так я учился. (II, 33)
ШМЕЛЕВ ИВАН
(2000)
Это имя, к нашему счастью, возвращается в Россию. К сожалению, так поздно. Хотя лучше поздно, чем никогда.