Ф. К .), но всем всероссийским пушкам. Если не ошибаюсь, наш век вытянет за уши демократический принцип и проведет его в жизнь так или иначе. Факты, стремления и борьба — все за него… Но эта идея слишком нова для нас, и потому Катковы, Краевские и весь Гостиный двор нашей литературы относятся к ней чем-то вроде тех средневековых ученых, которые не могли без дурацкого колпака и докторской рясы войти в аудиторию и показаться людям. Ник[олай] Ив[анович] перенял их ухватки. Совершенно согласен с Вами, что он шутит неосторожно, что он Шутит огнем над своим париком… Я могу ошибаться, увлекаться, но не потворствовать ученой придури, тем паче неприличным шуткам с народом…»
«Демократический принцип» означает для Благосветлова прежде всего яростное отрицание всего того, что стоит на пути к счастью и благоденствию крестьянства. Письма его к Мордовцеву полны гневных, неистовых филиппик в адрес самодержавно-крепостнической действительности. Он видит в отечественной истории «одну живую сторону — отрицание…». «…Желчность моя иногда брызжет горечью против всякого желания с моей стороны, — пашет он в марте 1861 года. — Такова уже обстановка жизни: надо иметь чугунные нервы и сердце-тряпку, чтоб сохранить то внутреннее спокойствие, которое я желал бы иметь». И он снова и снова клянет это общество, не имеющее «ни политической жизни, ни социальных сил, ни даже честности», этот «мир, для которого кнут был бы слишком благородным наставником», потому что «гниет все, все падает и, главное, все утешает себя жизнью и совершенством».
Неистовость отрицания Благосветловым существующих правопорядков, мера его ненависти к самодержавию и крепостничеству засвидетельствованы во многих воспоминаниях современников. Естественно, далеко не все писали об этой черте характера Благосветлова с восторгом, «Больше всех выживал меня отсюда (из журнала. — Ф. К.) азартный и бешеный редактор Благосветлов, — писал, к примеру, пытавшийся в годы молодости сотрудничать в «Русском слове» Г. Потанин. — Бывало, зубами скрипит, кулаком грозит в воздухе и бестолково кричит: «Разите! Жарьте это гнилое общество! Покрепче, покрепче их». Теперь мне кажется смешно и забавно беснование Благосветлова, а тогда не было забавно. Бывало, стоишь, слушаешь наставления, а сам думаешь свое: «Как еще покрепче? Петропавловская крепость еще крепче твоего кулака, а у меня семья».
При всей памфлетности этой характеристики в основе своей она верна. Таким он и был, этот неистовый отрицатель, по собственной характеристике «вспыльчивый донельзя и в пылу гнева страшно невоздержанный на язык…». В таком направлении и наставлял он своих сотрудников, выражая свои мысли порой с такой пугающей резкостью, что Д. Мордовцев пытался даже тактично предостерегать его. «Меня искренне радуют успехи «Русского слова», и я вполне сочувствую Вашим благородным стремлениям. Много ожидаю я от исполнения хоть части того, что Вы задумали… — пишет он 3 августа 1861 года. — Едва ли, как Вы говорите, в Вас недостает ловкости вести журнал к известным целям и подтачивать сердцевину старого дуба, заслоняющего от нас свет божий, — продолжает он, имея в виду царское самодержавие, — у Вас она есть, но у Вас есть еще одно, кажется, качество, в сущности благородное, но, пожалуй, излишнее. В Ваших статьях прорывается искренность, сердечность, какая-то нервность, которая обнаруживает, что вот так-то а так-то бьется Ваше сердце, туда-то и туда клонится Ваша мысль».
«Точить сердцевину старого дуба» — русского самодержавия, — «пока он не упадет», — вот основное направление деятельности Благосветлова в журнале «Русское слово». Вот как он сам формулирует в одном из писем к Мордовцеву эту мысль: «Демократический принцип, с социальным отрицанием всего существующего, — единственное знамя нашей эпохи. Подкопать надо огромную мину, но как можно шире, иначе упадет только один угол здания, а три угла останутся на ногах. Трудно вдруг подойти к этому принципу: сторожат нас, а все же подойти можно. Пока подходим: по дороге можно разбросать кой-какие материалы, пригодные потом, когда сведем все к итогу».
Сторожили новую редакцию «Русского слова» крепко. Письма Благосветлова Мордовцеву пестрят жалобами на «цензурные застенки», на «комитет восьми вселенских идиотов».
Царская цензура верой и правдой охраняла классовые интересы самодержавно-крепостнического государства. Положение демократической печати было исключительно тяжелым. Социальные условия, в которых находилась русская демократическая журналистика, отражали в конечном счете реальное классовое размежевание сил в русском обществе того времени. Ленин говорил о том, что в каждой национальной культуре есть две культуры: одна — демократическая и социалистическая, другая — буржуазная, в большинстве своем черносотенная и либеральная. Условия существования этих двух культур в самодержавно-крепостническом государстве были принципиально различными, что уже само по себе разрушает фальшивую версию о мнимой внеклассовости, надпартийности литературы и журналистики в классовом обществе. Если либерально-черносотенные издания типа «Русского вестника» Каткова пользовались протекцией и охраной со стороны самодержавных властей, то такие журналы, как «Современник» или «Русское слово», отстаивавшие интересы народа, подвергались беспрестанным правительственным гонениям. Ленин неоднократно писал о мужестве демократических публицистов, умевших сквозь все препоны и рогатки царской цензуры проводить мысль о необходимости крестьянской революции против самодержавия и крепостничества. Облик Благосветлова — демократического редактора и публициста — был бы неполным, если бы мы обошли молчанием его последовательную борьбу с самодержавно-крепостнической царской цензурой, начавшуюся сразу, как только он пришел в журнал.
«…Наш язык не правится цензуре; у меня в прошлом месяце погибло девять страниц за нежность тона и ласковость выражения… Шесть статей запрещено в «Русском слове» и в сентябрьской книжке; исполать им — нашим милым палачам!» — пишет он 7 сентября 1860 года, то есть уже три месяца спустя после прихода в редакцию.
«С нами случился цензурный погром, — сообщает он в следующем письме от 16 октября 1860 года. — За статью о Белинском, страшно искаженную, меня хотели сослать за границу, закрыть журнал, но ограничились удалением от должности Ярославцева… С моего приезда у меня уничтожила цензура 6 печатных листов; еле держусь со своей «Политикой». Рахманинов сочиняет за меня целые страницы».
«Цензурный погром» случился прежде всего из-за статьи самого Благосветлова, подписанной инициалами Р. Р. и посвященной седьмому тому сочинений Белинского (1860, № 9). Чиновник Главного управления цензуры Богушевич, разбиравший номер, в частности, писал: «Статья эта должна обратить на себя особенное внимание по нескольким выражениям:…она заключает в себе следующие непозволительные фразы: «кругом него (Белинского) наслаждалось ленивое барство, привилегированная ничтожность» (стр. 26); «где недоставало (у противников Белинского) ума, там служил им донос или ябеда» (27); «он первый заявил, что Гоголь (издав «Переписку с друзьями») изменил знамени, растоптал свою собственную славу, из рабской готовности подкурить через край царю земному и небесному» (30)». В этой статье Благосветлов смог даже — впервые в подцензурной печати — процитировать знаменитое письмо Белинского к Гоголю.
Заканчивалась записка Богушевича так: «В сентябрьской книжке «Русского слова» довольно ясно высказывается то. направление, которому намерен следовать этот журнал под управлением нового лица, Г. Е. Благосветлова , которому с июля поручено графом Кушелевым-Безбородко заведование редакцией», что «должно вызвать на будущее время особенное внимание гг. цензоров к «Русскому слову».
Четыре дня спустя после этого доклада цензор Ярославцев, пропустивший сентябрьскую книжку «Русского слова», был уволен в отставку, а председателю С.-Петербургского цензурного комитета было предложено объявить лично редактору «Русского слова» или заступающему его место, что «журнал сей неминуемо подвергнется запрещению, если не изменится замечаемое как в целом, так и в частностях его направление, несогласное с государственными учреждениями».
Таким цензурным благословением началась для Благосветлова его журнальная деятельность. Продолжалась она в условиях все более тяжелых.
«Цензура опять начинает бесноваться; в капризах этого дикого божества все зависит от погоды и желудка. Я же не думаю слишком поступаться и, пока достанет сил, не выдам ни одной честной строчки без боя».
«Всю мартовскую книжку перецензуровывал новый цензор, и потому мы опоздали, как никогда не опаздывали. У меня было готово письмо к графу — с просьбой закрыть журнал, если не переменят Дубровского… этого польского лакея, заслужившего общее презрение в Петербурге».
«Цензура поедом ест. Снова выговор, опять угроза запретить журнал, опять гонение на редакцию. Ноябрьская книжка вышла 8 декабря, чего с нами еще не случалось. И чего только мы не изведали за это время. 12 листов печатных погибло в меотийских болотах цензуры, вся книжка прошла через цензурный комитет; ни одной статьи не осталось целой. Буря, впрочем, улеглась, и мы снова поднимаемся, но как и с какими надеждами? Омерзительно даже подумать… Нет, Опять думаю сослать себя в Западную Европу, в Англию или Италию».
И так без конца. О, как понятны становятся слова Благосветлова, вырвавшиеся у него в письме Мордовцеву от 4 марта 1861 года, — и года не прошло с тех пор, как он принял на себя журнал: «Признаюсь Вам, хуже, пошлее я ничего не знаю редакторской обязанности в нашей журналистике. Много бы можно было сказать об этом предмете, да черт его побери со всей холопской литературой нашего гения. «Русское слово» едва не задохнулось под цензурой г. Дубровского — этого замечательного кретина и подлеца. Не перемени его нам еще два месяца, я бросил бы все и уехал бы в киргизские степи от русской литературы; долее дышать нельзя было. Нам испортили год, и не один Дубровский; это была палка в руках людей того дантова ада, где сочтены все наши помыслы, чувства, вздохи и стоны…»