Еще в указе 12 января 1755 года было сказано, что у большей части помещиков жили на дорогом содержании учителя, из которых многие не только не могли преподавать науки, но и сами ничего не знали, и от того лучшее для воспитания время пропадало даром. Многие родители, сами не имея никаких познаний в науках, принимали к себе в дом таких учителей, которые лакеями, парикмахерами и «другими подобными ремеслами всю жизнь свою препровождали». Чтобы избавиться от таких учителей, было учреждено несколько школ и положено основание Московскому университету. Школ этих и частных пансионов, существовавших в некоторых немногих городах, было слишком недостаточно, и в 1764 году было утверждено «генеральное учреждение о воспитании обоего пола юношества».
«С давнего уже времени, – писала императрица Екатерина II Бецкому[363], – имеет Россия академию и разные училища и много употреблено иждивения на посылку российского юношества [за границу] для обучения наукам и художествам, но мало, буде не совсем ничего, существительных от того плодов собрано. Разбирая тому причины, не можем мы жаловаться на Провидение и малую в российском народе к наукам и художествам способность; но можно неоспоримо доказать, что к достижению того не прямые токмо пути избраны были, а чего совсем недоставало, о том совсем и помышляемо не было. Искусство доказало, что один только украшенный или просвещенный науками разум не делает еще доброго и пряного гражданина; по во многих случаях паче во вред бывает, если кто из самых нежных юности своей лет воспитан не в добродетелях и твердо оные в сердце его не вкоренены; а небрежением того и ежедневными дурными примерами привыкает он к мотовству, своевольству, бесчестному лакомству и непослушанию. Посему ясно, что корень всему злу и добру – воспитание; достигнуть же последнего с успехом и с твердым исполнением не инако можно, как избрать средства к тому прямые и основательные. Держась сего неоспоримого правила, единое токмо средство остается, т. е. произвести сперва способом воспитании, так сказать, новую породу или новых отцов и матерей, которые бы детям своим те же прямые и основательные воспитания правила в сердце вселить могли, какие получили они сами, и от них дети передали б паки своим детям».
Создание новой породы, новых отцов и матерей требовало времени, а между тем вкоренившиеся пороки повели к совершенному падению семейного начала. Постоянная и искренняя любовь супругов друг к другу считалась делом неприличным, не принятым в обществе. Когда Порошин рассказывал об одном счастливом браке, то присутствующие заметили, что такая горячность весьма редка ныне между мужем и женой. И.И. Дмитриев находил странным, что жена Державина принимала близко к сердцу все радости и огорчения мужа. «Отец мой дворянин, – говорит современник, – живучи с малых лет в деревне, был человек простого нрава и сообразовался во всем древним обычаям; а жена его, моя мать, была сложения тому совсем противного, отчего нередко происходили между ними несогласия и всегда друг друга не только всякими бранными словами, какие вздумать можно, ругали, но не проходило почти того дня, чтобы они между собой не дрались или людей в конюшне плетьми не секли. Я, будучи в доме их воспитан и имея в глазах такие поступки моих родителей, чрезмерную возымел к ним склонность и положил за правило себе во всем оным последовать. Намерение мое было гораздо удачно, ибо я в скорое время, к удивлению всех домашних, уже совершенно выражал все браные слова, которые, бывало, от родителей своих слышу».
Мода требовала, чтобы муж и жена жили на разных половинах, имели свой собственный круг знакомства и любовные связи. Князь и княгиня Вяземские, по словам Державина[364], «знали модное искусство давать друг другу свободу». В высших сферах считалось недостатком, если женщина обходилась без любовника, и потому каждая из них имела своего «болванчика», а иногда и нескольких.
«Для пополнения порожних мест, – читаем в «Трутне», – по положенному у одной престарелой кокетки о любовниках штату, потребно поставить молодых, пригожих и достаточных дворян и мещан до 12 человек. Кто пожелает к поставке оных подрядиться или и сами желающие заступить те убылые места, могут являться у упомянутой кокетки, где и кондиции им показаны будут».
Шапп утверждает, что большинство русских женщин его времени не знали других удовольствий, кроме чувственных, и часто предавались рабам, «которые, разумеется, не евнухи; крепкое телосложение и здоровье руководят их выбором». Новиков влагает в уста тогдашней женщины следующие слова: «Мужчина, притащи себя ко мне, я до тебя охотница». С другой стороны, каждый мужчина должен был иметь «метрессу», или любовницу, что, хотя стоило и больших денег, но было признаком хорошего тона. Шувалов, по словам князя Щербатова, имел многих метресс, сыпал на них деньги, а «дабы и тело его могло согласоваться с такой роскошью, принимал ежедневно лекарства, которые и смерть ему приключили». Князь Потемкин переменил нескольких и поочередно выдавал их замуж. «Граф Безбородко одной итальянской певице давал по 2000 руб. золотом, а при отъезде ее в Италию подарил ей деньгами и бриллиантами на 500 тыс. руб. Когда известная Сандунова от него отстала и вышла замуж, он взял на ее место танцовщицу Ленушку, имел от нее дочь, которую потом выдал замуж и дал за ней в приданое: дом в 300 тыс. руб. да имение, приносившее 80 тыс. руб. ежегодного дохода[365]».
Служебное положение графа П.А. Румянцова заставляло его жить отдельно от супруги, которая, будучи примером постоянства, знала его неверность. По случаю какого-то праздника она послала подарки ему, камердинерам и несколько кусков на платье его метрессе. «Задунайский, тронутый до слез, сказал о супруге: она человек придворный, а я – солдат; ну, право, батюшки, если бы знал ее любовника, послал бы ему подарки»[366].
Примеру вельмож следовали средние и низшие слои общества, и многие помещики держали целые гаремы.
Севский помещик, гвардии капитан Андрей Иванович Касагов, «по примеру премудрого иудейского царя Соломона», имел у себя гарем и «держался обыкновений золотого века, когда все люди, как говорят, были в естественном законе». В числе гаремных женщин находилась его любимая «султанша» – дочь священника его же села, «которую когда предпринял было отец освободить, то заплатил своей жизнью, ибо неизвестно куда девался»[367].
Сластолюбие разливалось повсюду, и волокитство было общим развлечением и целью жизни. В обращении между мужчиной и женщиной в обществе было много вольности. Любовные похождения становились достоянием самого юного возраста, а рассказы о них – предмет любимого разговора для взрослых, причем присутствие детей не стесняло разговаривающих. 30 сентября 1764 года Порошин записал в своем дневнике[368]: его превосходительство Никита Иванович [Панин] сказывать изволил в невразумительных его высочеству словах, что в бытность его в Швеции, некогда за столом зашла речь, что турки мужественны в полях цитерских, то одна бывшая тут графиня, не покрасневши нимало, на то молвила: на турок слава только, а я знаю и русских, против которых негде в этом туркам тягаться.
«К тому сказывал еще его сиятельство вице-канцлер, что как был здесь посланник персидский, то, поехавши назад, женского и мужеского пола свиты его персияне не щадили и увозили с собой. Покойный отец его сиятельства был тогда в Астрахани губернатором и получил повеление, чтобы при отъезде оного посланника со свитой, увезенных ими девок и мальчиков обобрать у них. Но совсем тем персияне, в сундуки заперши оных, провезли с собой» [369].
Результатом подобных бесед в присутствии детей было то, что юноша лет в тринадцать уже влюблялся в «комнатную дома девку» и в короткое время делался «невольником рабы своей».
В двух центрах, Петербурге и Москве, было столько случаев для увлечения и порчи молодых людей, что редкий из них не поддавался общему соблазну, и счастлив был тот, предмет страсти которого был не очень разорителен. Державин в своих записках не скрывает порока своего века и с наивностью говорит, что в молодых годах устранился от развратного общества только тем, что «имел любовную связь с одной хороших нравов и благородного поведения дамой, и как был очень к ней привязан, а она не отпускала от себя уклоняться в дурное знакомство, то и исправил он мало-помалу свое поведение»[370].
При проезде через Могилев великий князь Павел Петрович, увидя молодого Энгельгардта и узнав от отца, что он записан сержантом в Преображенский полк, сказал: «Пожалуй, не спеши отправлять его на службу, если не хочешь, чтобы он развратился»[371].
«Как Бог вынес из этой бездны, – говорил старик Н.А. Алферьев, – в которую мы погружались, я до сих пор постигнуть не могу. Кто поверит теперь, чтобы молодой человек, который не мог представить очевидного доказательства своей развращенности, был принимаем дурно или вовсе не принимаем в обществе своих товарищей и должен был ограничиться знакомством с одними пожилыми людьми; да и те иногда – прости им Господи – бывало, суются туда же! Кто не развратен был на деле, хвастал развратом и наклепывал на себя такие грехи, каким никогда и причастен быть не мог, а всему виной были праздность и французские учители. Да и как было не быть праздным? Молодой человек, записанный в пеленках в службу, в 20 лет имел уже чин майора и даже бригадира, выходил в отставку, имел достаточные доходы, жил барином привольно и заниматься, благодаря воспитанию, ничем не умел» [372]