— Ну, как?
Григорий Федорович засмеялся и ответил:
— Проба удалась отлично. Амалия готова поклясться, что я — вставший из гроба Петр.
После этого в доме Мышкиных-Мышецких не раз происходили таинственные совещания. Приезжали странные люди, державшиеся молчаливо, избегавшие попадаться на глаза властям. И тогда по приказанию отца Григорий наряжался в мундир голштинского офицера, напяливал на коротко остриженную голову высокий парик и показывался гостям.
Однажды Сеня подслушал, как Григорий говорил двум приезжим из далекой Сибири: — Мои злодеи, Гришка и Алешка Орловы, истые душегубы, хотели по приказанию неверной моей жены извести меня, но господь бог не допустил сего несчастия. Мой верный слуга Никита Челышев, заботясь о пользе государственной, пожертвовал собой и был Орловыми зверски убит, я же, благодаря ему, спасся. Нашлись и другие верные люди, согласившиеся укрыть меня. Одно время я был вынужден скрываться за границей. Теперь же я вернулся в мое государство и собираю преданных мне россиян, дабы с их помощью восстановить мои царские права, снова взойти на престол, злодеев покарать, и народу российскому сделать благое…
Прошло еще несколько времени. Внезапно Григорий собрался и выехал из Ревеля куда-то далеко-далеко. Несколько раз он пересылал с оказией цидулки, писал из Москвы, из Тулы, позже из Нижнего. В его письмах обыкновенно стояла фраза: «на наш, дорогой тятя, товар спрос здесь большой». Потом писем не стало. В это время Григорий Мышкин-Мышецкий находился где-то на Яике.
Отсутствие писем встревожило князя Федора. Он взял с собой младшего сына, запасся деньгами и двинулся по следам пропавшего без вести Григория. Вот во время этих затянувшихся на два добрых года странствий князь Федор и посвятил младшего сына в тайну.
Тайна же была такова. Григорий установил связи с казаками из старообрядцев, побывал и в Астрахани, и на Дону, и на Ветлуте, и в Сибири, и на Урале, всюду сея слух, что царь Петр Федорович жив, что он только ждет удобного времени для выступления, что у него везде и всюду имеется множество людей, готовых по первому его знаку подняться против Екатерины. Местами он выискивал побывавших раньше в Москве и в Питере служивых, особенно из гвардейцев, показывался им и спрашивал, неужели они его не узнают. Встречались и такие, которые после некоторого колебания ахали и начинали бормотать:
— Батюшка... Ваше величество...
С таких Григорий брал торжественную клятву не выдавать его, императора, скрывающегося от злых ворогов, готовиться и ждать, когда он, император, позовет всех своих верных слуг к себе на помощь.
Где-то на Урале Григорий нашел простодушного отставного гвардии поручика, с первого же взгляда признавшего в Григории императора Петра III. Отставной поручик отдал Григорию все свое состояние: несколько сот елизаветинской чеканки червонцев «на его государевы нужды». С этими деньгами Григорий отправился в странствование по разбросанным на необозримом пространстве Яика хуторам казаков-старообрядцев.
Вот здесь он и сгинул.
Князю Федору и сопровождавшему его Сене удалось выяснить, что у Григория в его последней поездке были два спутника: какой-то беглый солдат и какой-то прасол. Они завезли Григория на уединенный казачий хутор. Теперь и следов этого хутора найти было невозможно, его сожгла бродячая шайка, привлеченная слухами о богатстве хуторян, перебив всех обитателей. Но это было уже позже, а до нападения шайки там сгинули следы Григория: Шел только слух, будто ночью он был зарезан или удавлен бывшими с ним спутниками, которым помогал и сам хозяин хутора, старообрядец «пафнутьевского согласия». Польстились люди на червонцы, которые возил с собой Григорий... Убили «русявого», поделили между собой его деньги и его вещи. Прасол принялся торговать скотом, беглый солдат ушел куда-то в Сибирь на вольные места. Хозяин хутора, пожилой казак, получивший на свою долю часть облитых кровью Григория червонцев, вздумал жениться на молодой девке и, добиваясь ее расположения, проболтался о своем богатстве. И пошла по степи весть, что у казака червонцев видимо-невидимо. Вскоре после того, как отпраздновали свадьбу, налетела на уединенный хутор шайка степных волков, погостила и ушла. Остались только головешки от сожженного жилья да обугленные человеческие трупы.
Но странствования Григория оставили свой след, как от камня, брошенного в тихие воды пруда, долго-долго еще бегут к берегам пруда круги, так от появления Григория в разных местах расходился, разбегался радовавший одних и тревоживший других слух:
— Баяли, будто батюшка царь Петр III давно помер скоропостижной смертью и похоронен в Питере. И еще баяли, будто Орловы, полюбовники женки царевой, немки неверной, убили Петра Федоровича самым скверным манером, засунув ему куда следует раскаленную кочергу. А он, батюшка-царь, и вовсе жив, но боясь своих ворогов, скрывается среди верных людей. Сам-то он, батюшка, старой, правильной веры придерживается, за двуперстное сложение да за Иисуса держится, от никоновых новшеств отрекается. Ну и ходит он, прячась, больше среди старообрядцев да казаков и собирает свое верное воинство. Придет время, он объявится, поведет свое верное воинство на Петербург и ссадит свою женку с престола. Оно и лучше, не дело чтобы царством баба правила. Бабье дело в тереме сидеть, а не государские дела решать. Все одно, не одна решает, а ее любовники. От них простому народу тошнехонько приходится, а вернется на престол-отечество законный анпиратор и простому народу будет всякое облегчение.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Однажды Сеня Мышкин-Мышецкий, уже проживая с отцом в стане Пугачева на Чернятиных хуторах, задал старому князю вопрос:
— А откудова этот-то... Петр Федорович, выскочил?
Старик ответил:
— Его земля из себя выперла. Не появись он, появился бы другой... Черный люд ухватился за мысль о странствующем, скрывающемся от царицыных слуг, «батюшке-царе Петре Федоровиче» и сам стал жадно искать в своей гуще этого «Петра Федоровича». Цеплялся за каждого темного проходимца, умевшего болтать, ну и вышло так, что подвернулся Емелька. А языком ляпать он мастер, дошлый человек. Теперь-то, распившись да истаскавшись, отяжелел, а раньше в краснобаях ходил. Опять же, парень он бывалый, прошел огонь, воду, и медные трубы, и чертовы зубы. Одно слово — землепроходец.
И дальше старый князь рассказал историю появления «анпиратора».
— Был Емельян, Иванов сын, прозвищем «Пугач», родом из донских казаков, из зажиточной семьи. Молодым человеком пошел он, как и многие другие, на военную службу. Было это во дни покойной императрицы Елизаветы Петровны. Записали Емельку в реестрах того казачьего полка, в который он попал, уже не «Пугачем», а «Пугачевым». А полк пошел далеким походом воевать с пруссаками, осмелившимися оскорбить «дщерь Петрову». Шла тогда Семилетняя война, стоившая столько крови, принесшая с собой столько разорения всем участвовавшим в ней державам: Франции, Австрии, Пруссии и самой России.
— Бабья затея нелепая? — пренебрежительно отзывался об этой войне старый князь. — Так, совсем зря мы в нее влезли. Касалось это дело, прежде всего, австрийской императрицы Марии-Терезы: королек прусский у нее там клочок какой-то оттягал живым манером. Тут и заварилась каша. Французы на пруссаков давно косо посматривали, только предлога ждали, чтобы сцепиться, а тут и предлог нашелся: обидел, вишь, королек берлинский государыню венскую... Ну, и пристали к Елизавете, надо пруссаку рога сбить. Мутит уж очень. Оно, положим, и впрямь больно беспокойным оказался Фридрих. Набрал себе армию, вымуштровал ее во как, да и принялся куролесить. А у него Польша под боком еле держится, сама расползается. Попади ему Польша в руки, он под самым боком у России усядется... А у французов при стареньком уже короле была метреска, бабенка самолюбивая, в маркизах ходила. Фридрих-то — у него язык ядовитый — высмеивал оную королевскую метреску на всякие манеры.
Ну, ежели говорить по-настоящему, то надо было бы нам сесть у окошечка, да ручки сложить, да и поглядывать, как там они, пруссаки, австрийцы да французы, друг друга колошматят: это их дела, семейные. А наше дело — сторона. Ежели по совести говорить, то от склоки меж ними нам только польза: передерутся, да ослабеют, да нам опасными быть перестанут. Но, так или иначе, втянули они и нас, и пошли наши головотяпы в чужих землях порядок наводить. А королек-то прусской оказался, что кобель зубастой, то на одного налетит, то на другого, да цап, да цап. Только клочья шерсти летят. И нашим головотяпам тоже не раз показал кузькину мать, чтобы не лезли в чужое место, да не вмешивались в чужие дела. Ну, а головотяпам-то драться с пруссаком и охотки не было. И начались из армии побеги. В те поры, говорят, и сбежал Емелька Пугачев, а был он тогда уже в урядниках. Сбежавши, махнул к себе, конечно, на тихий Дон. А там слушок пошел; скрывается, мол, беглый урядник. Ну, и приказано было его, как дезертира, изловить и по начальству представить. А он, не будь дурак, — ходу. А куда бежать, как не на Волгу, где всегда люду бездомному да беззаконному великий вод был.
С Волги побывал он, говорят, на астраханских рыбных промыслах, а оттуда перемахнул на Урал, бродил с завода на завод, под чужим именем укрывался и занимался темными делами. Ну, и сорвался: попал к ярыгам в руки и был посажен в Казани в острог. В остроге он, однако, долго не засиделся, снюхался с какими-то дружками, бывшими на воле, да как-то раз, будучи отпущен под караулом из двух солдат в город по делам, сшиб с ног одного солдата, а с другим вместе сиганул в повозку, которая дружками заранее подготовлена была в надлежащем месте. Да и дернул по всем по трем — ищи ветра в поле...
— И объявил себя императором?
— Не сразу. На первых порах, скрываясь от властей, прячась по большей части среди переселенных на Яик казаков, держал он себя осторожненько. Когда пошли слухи, что, мол, ходит по земле русской, скрываясь от царицыных слуг, лишенный престола батюшка-царь Петр Федорыч, наш Емелька, при случае, как человек бывалый, говаривал, что действительно приходилось ему со странником-царем встречаться и даже дружить. Я, де, Емелька, не простой человек. Меня сам батюшка-царь знает. Я у него, царя, во дворце золотом, в палатах разукрашенных в свою пору на часах стоял.