Пугачев-победитель — страница 4 из 77

— Хорош гусь, нечего сказать! — в тон ему отзывался Тихон Бабушкин. — Становитесь, говорит, государь мой, под ружье! Это мне-то?! Да я, может, испытываю непреодолимое отвращение к крови. Да я даже с турками воевать не соглашусь: разве турки не такие же люди? Разве они меня чем обидели? А тут, на поди: воюй со своими же! Опять же, кричат много: пугачевцы такие, пугачевцы сякие. А я этому не верю!

— Не веришь? — изумился причетник. И забулькал.

— Конечно, не верю! Разве они — не такие же люди? Ну, с помещиками, действительно, может, расправляются круто. Да я разве помещик? Да у меня только той и земли, что под ногтями! Чего им со мною схватываться?

— Но, молодой человек...

— Оставьте, Карл Иваныч! — запальчиво выкрикнул студент. — Вы — иностранный житель. Разве вы что-нибудь понимаете?

— Я ошень мало понималь! — поспешил согласиться немец. — Я только видель, что среди русский народ нет любви к порядку. Для русский народ нужен такой государь, как прусский Фридрих!

Они подходили уже к околице, когда мимо них прокатила запряженная сытою пузатою кобылкой телега. В телеге сидела молодая краснолицая баба в ярко-желтом с красными разводами платке, а кобылкой правил светловолосый парень лет двадцати. Поравнявшись с ними, парень придержал кобылку.

— Чего тебе? — обратился к нему причетник.

Парень сдвинул набок шапку и вдруг звонко заржал. Баба в ответ рассыпалась серебристым смехом.

— Чего ржешь? — допытывался причетник, давясь смехом.

— А я тоже жеребячьей породы! — откликнулся парень. И опять заржал.

— Дур-рак! — крикнул причетник. — Вот я тебя!

Парень притворился испуганным и погнал кобылку.

Телега влетела в околицу, оставляя за собою медленно рассеивавшееся облачко рыжей пыли.

— Дражнится! — вымолвил причетник.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Жидкие, дребезжащие звуки небольшого колокола срывались с деревянной покосившейся колоколенки, растекались тонкими струйками по земле и гасли на просторе необозримых полей, замирая в камышах степной речки. За звонаря был уже знакомый нам мордатый причетник Дорофеич, с остервенением раскачивавший язык главного колокола. Подзванивал ему его сынишка, тринадцатилетний Кирюшка.

— Бей, не жалей! — время от времени взвизгивал Дорофеич, дергая измызганную веревку.

И Кирюшка, подпрыгивая, рвал тонкие веревочки малых колоколов.

Спугнутые колокольным звоном сизые голуби, для которых колокольня служила пристанищем, носились над широко раскинутым селом, вычерчивая в голубом небе круги.

— Передохнем малость, Кирька! — предложил сыну Дорофеич. — Уф-фа! Упарился дюже!

0 забулькал, словно давясь смехом.

— Тятька! — крикнул глядевший в пролет Кирюшка. — Чего это?

— Ну?

— Птица, говорю, чево летит?

Дорофеич воззрился по тому направлению, которое указывала коричневая и покрытая корою струпьев от бесчисленных царапин рука Кирюшки.

— Воронье степное летит! — вымолвил Дорофеич.

— Тятька! А сколько их, воронья того? Будет сто?

— Сто?! Эв-ва, хватил! Тут, брат, тыщею пахнет. Одно слово — видимо-невидимо!

— А куда они, тятька, летят?

— Дурак? Аль не видишь? От восхода на закат.

— Из Сибири, тятька?

— Сибирь — далеко. Из степей… А, может, оно и впрямь из Сибири. Она, ворона, такая... Одно слово, каторжная душа...

— А зачем она летит?

— А кто ж ее знает. Поди, спроси ее!

— А как я ее спрошу? — допрашивал Кирюшка.

Плоское лицо Дорофеича засияло лукавою улыбкою.

— Самое простое дело. Возьми у мамки жменю соли, изловчившись, да и насыпь ей, вороне, на хвост. Она и сядет. А ты тут ей и производи допрос с пристрастием... Ха-ха-ха!

— И все-то ты врешь, тятька! — обиделся Кирюшка.

— Люди ложь, и я тож! Но, промежду протчим, давай-ка опять вдарим. Штой-то народ неоченно собирается до церкви! А што касаемо воронья, то пущай себе летит. Небось, здесь на жительство не останется. Налетит и пролетит, куда следует. У него, у воронья, говорю, свое дело. Ишь, словно рать какая идет. Валом валит...

— А с чево бы это тятька? — продолжал допытываться неугомонный Кирюшка.

— Может, свадьбу воронью празднуют…

— А рази бывает воронья свадьба, — усомнился мальчик.

— Ого. Та-кой тебе пир на весь мир задают! Одно слово — каторжные души! Но ты того, говорю… Не зевай! Вдарь-ка в малые колокола, покедова я язык раскачаю.

Задребезжали опять нестройно малые колокола. Потом раскачавшийся железный язык большого колокола коснулся его края. Колокол слабо и печально охнул.

— Не любишь? — засмеялся Дорофеич. — Прямо, боярин! Спокойное житье ему требовается. А, вот, я тебя как хлопну...

Сильнее раскачавшийся железный язык звонко ударил в край колокола, и с колокольни полились гулкие дребезжащие звуки.

— Бам-бам-бам...

— Тятька! От барской усадьбы солдаты на конях бегут, — весело вскрикнул Кирюшка.

— Вот и обнаружился дурак! — засмеялся причетник. — Это не солдаты: солдаты всегда пехтурою прут. А это гусары царские...

— Анпиратора Петра Федорыча?

— Опять дурак обнаружился! У Петра Федорыча никаких гусаров нету. Он гусаров страсть как не любит. Он все с казаками. Уральские казаки с им, опять же которые с Дону, а то, говорят, еще с Запорожья. Шапки на них — в аршин росту, верх алый, мешочком висит, а там еще кисточка. У кого золотая, у кого серебряная, у кого шелковая...

— Тятька! А для чего кисточка?

Дорофеича поразил этот детский вопрос. В самом деле, для чего кисточка?

Не находя ответа и не желая подорвать свою отцовскую важность признанием в своем невежестве, он сделал строгое лицо и важно сказал:

— Государственное, брат, дело. А ты лутче своим делом займись. Дерни-ка по всем по трем. Отзвоним да и с колокольни долой. Наше дело таковское. А отец Сергий се дни поучение будет говорить...

— Про што, тятька?

Что-то забулькало в горле причетника. Потом он, давясь от смеха, вымолвил:

— Наподобие ослицы валаамовой.

— Я про ослицу валаамову знаю, тятька! — похвастался Кирюшка. — Ехал на ней там кто-то, а ослица вдруг как заговорит человечьим голосом... Ну, он испужался...

— Испужаешься! Ну вдарь-ка, вдарь!

— Блям-блям-блям! — залились колокола.

— Бамм... бамм... бамм! — загудел, дребезжа, разбитый старый колокол.

— Бросай, Кирька! — скомандовал причетник.

Мальчик колобком скатился с лестницы колокольни, чтобы увидеть, как к паперти подходит отряд гусар под командою ротмистра Левшина.

Всех гycap с Левшиным было человек около сорока. Почти половину своего маленького отряда ротмистр оставил для охраны барской усадьбы. Юрий Николаевич Лихачев, загоревшийся желанием поволочиться в саду за хорошенькой золотошвейкой Ксюшей, тоже предпочел не покидать усадьбы.

Отряд производил не слишком внушительное впечатление: люди сидели на разномастных лошадях, среди которых попадались и высокие, горбоносые степняки-киргизы, и приземистые лохматые донские маштачки, и тяжелые ширококостные вислоухие кони саксонской породы, вывезенные из недр Германии пришедшими в Россию при Елизавете Петровне колонистами-немцами. Сам Левшин сидел на тонконогой стройной и красивой, почти снежно-белой кобыле, в жилах которой имелась хорошая доля арабской крови.

Обмундирование гусар было тоже не из важных: пообносились в походе. Зато оружие у всех было в образцовом порядке. Об этом заботился старый седоусый вахмистр Сорокин, попавший в гусары еще белогубым мальчишкой и до того сжившийся с солдатской жизнью, что добровольно остался на службе и тогда, когда по возрасту получил право снять с себя мундир. Сорокину было за пятьдесят, и он «сломал» несколько кампаний, так что с правом говорил о себе:

— Я, можно сказать, наскрозь всю землю прошел. Одно слово, видел и огни, и воды, и медные трубы, и чертовы зубы, а все же цел остался. Только что нутро у меня водкою попорчено. Баба-колдовка одна отравила, полячка ехидная...

Среди рядовых гусар Сорокин пользовался непререкаемым уважением, и Левшин, знавший старика еще со дней Семилетней войны, питал к нему полное доверие.

Маленький отряд на рысях прошел по два в ряд широкой и пыльной улицей села и задержался в нескольких шагах у паперти.

— Стой! Слезай! — скомандовал Левшин.

Как один человек, гусары очутились на земле.

— Четверо у коней! — распорядился вахмистр.

Левшин первым прошел в церковь. Солдаты последовали за ним. Стали в три ряда в правом притвора. Двое отправились к ктитору храма, тучному белобрысому мещанину, купили две дюжины тоненьких восковых свечечек и принялись расставлять их у икон. Храм быстро наполнился прихожанами, привлеченными не столько желанием помолиться, сколько любопытством — поглядеть на гусар. Лупоглазые бабы и девки, не обращая внимания на воркотню мужчин, тесным кольцом окружили гуcap. Некоторые соблазнялись и осторожно прикасались корявыми пальцами к мундирам солдат. Придурковатая Дуня, дочь деревенского общественного пастуха, так и застыла перед каким-то румяным черноусым молодым гусариком и бормотала:

— Андел пресветлый. Андельская душенька! Пуговки ясненькие, глазки андельские...

Кирюшка, засунув палец в рот, не спускал глаз с лица Левшина.

Облачившийся в лучшую, праздничную ризу, отец Сергий приступил к служению. Запел, вернее, заголосил находившийся под управлением одноногого старого солдата хор из десятка мальчишек и девчонок. В церкви стало душно.

По мере того, как подвигалась к концу торопливая, «на почтовых», служба, смутное чувство овладевало Левшиным.

Неверующим он не был и всегда неукоснительно посещал храм, выполнял все обряды, в положенное время постился, исповедовался и причащался. Но теперь не было сил заставить себя отрешиться от всего и отдаться молитве.

В душе была какая-то смутная тревога, словно предчувствие надвигающейся беды. Он позабыл о том что стоит в церкви и здесь идет богослужение. Думая о переживаемом Россией тяжелом времени, в сотый раз доискивался причин и без труда находил эти причины: десятки, сотни...