На каменном лице Минеева появилось жесткое выражение.
«Ничто сволоте! Пущай! Сама захотела, безголовая! Печалиться мне, что ли? Да пропади все они пропадом! Мне в пору о том думать, как бы самому ноги унести…»
Сказалось действие выпитой крепкой водки: по телу разошлась приятная теплота, тяжелые мысли ушли куда-то, спрятались, оставив лишь мутный осадок глухой тревоги. Наплыла легкая и приятная сонливость. Однако охваченный сладкой дремотной истомой Минеев видел все, что творилось вокруг и держался по привычке начеку. Слышал, как скрипел под полозьями слежавшийся, укатанный снег, как екали селезенки мчавшихся вихрем коней и как заливались колокольчики и бубенцы. Вдоль дороги, по краям, стояли кучки людей, согнанных в снежные сугробы с пути «анпираторского» поезда казаками, скакавшими впереди. Эти люди падали на колени и били земные поклоны, приветствуя своего ставленника. А «его пресветлое царское величество», бывший беглый казак, спал пьяным сном, приткнувшись к плечу своего генерал-аншефа. Распластавшиеся на снегу «верноподданные» своим «ура!» приветствовали сидевшего прямо, как истукан, Минеева.
Откуда-то из самой глубины души всплыла мысль «А что, в самом деле? Чем я не царь? Чем я этого, обормота безобразного, с перегоревшей середкой, хуже? Почему не стать мне царем, ежели настоящего царя не видать? Подобрать бы только дружков верных да преданных. Этому долго не жить, все равно. Да, в случае чего ему и голову открутить не так трудно, особенно мне, по моему комендантскому положению. Вон, в ту же дорожную флягу подсыпать какого-нибудь зелья и вся недолга...
— Ур-ра! Ур-ра! — нестройно орала кучка наряженных в заплатанные тулупы мужиков, стоявших по колена в снегу, когда мимо них проносились сани с мирно посапывавшим «анпиратором» и размечтавшимся о возможности свернуть ему шею Минеевым.
Пугачев шевельнулся и раскрыл глаза.
— А? Что? — спросил он сонным голосом.
— Народ приветствует твое царское величество! — официальным тоном доложил Минеев.
— Н-ну, и дурак народ энтот самый! — сладко зевнув, отозвался «анпиратор» и снова закрыл глаза. — Орать-то он, народ, рад. А чего орет, того и сам не понимает. Так, горло дерет... Драли их, дураков, видно мало! Вот у немцев, там, брат, того... Не будешь орать... Там, скажу я тебе...
Не закончив фразы, он опять погрузился в сладкий сон.
Скоро кучер стал сдерживать упарившихся коней: доехали до первого «яма», где ждала подстава.
Перепряжка была прямо на дороге, перед воротами старого заезжего двора. Кроме ямщиков, конюхов и всякой дворцовой челяди, там стояла кучка по-праздничному разодетых крестьян с сановитым седобородым и красноносым сельским старостой во главе. Староста, которого почтительно поддерживали с обеих сторон такие же рослые сыновья, держал перед собой деревянное, разрисованное яркими цветами блюдо с караваем черного хлеба, берестяной солонкой и белым вышитым рушником.
Остановка саней и воцарившаяся тишина разбудили сладко спавшего «анпиратора». Раскрыв глаза, он посмотрел мутным взором на окружающих, мотнул головой в сторону стоявшего с хлебом-солью старосты и хмыкнул.
— Прикажешь принять подношение, государь? — деланно почтительным тоном спросил Минеев.
— А на кой ляд? — вырвалось у Пугачева — Свиней откармливать, что ли?
Но тут же спохватился и, выпрямившись, крикнул
— Спасибо, детушки! Спасибо, родные! Ах, сколь сие меня радует! То есть, значит, ваша мне вернопреданность и все такое. Старайтеся, детушки! Бог труды любит, а царь за усердие награждает! А пьянствовать не полагается! Ничего хорошего, окромя дурного, от водки не бывает. Да...
— Ваше Величество! Батюшка-царь! — оживился седобородый старик, подбегая к саням с подношением. — На одного тебя вся надежа! Заступись ты за нас, батюшка, как ты царь-анпиратор!
— Примай подношеньица, присходительство! — отдал Пугачев распоряжение Минееву.
— Шепелевские нас забивают! — вопил старик, норовя приложиться губами к плечу «анпиратора». — Совсем житья от них, разбойников, нетути! Смертным боем бьют. Из-за водяной мельницы, которая... А кто ее, мельницу, строил, как не мы? Нашей барыне, Лизавете Григорьевне, госпоже Боевой, принадлежала. А у них, шепелевцев, каки таки права? Только и того, что ихний барин, Шепелев Пал Петрович, которого они по твоему приказу удавили, был женатым на нашей барыне, которую мы по твоему же царскому приказу живою сожгли вместях с управляющим немцем... А они, шепелевские бывшие, наших человек с пяток из-за той мельницы укокошили. Да еще из-за лужка, который поповский, человек трех... Что жа это за порядок такой? Одно смертоубийство...
Пугачев, нахмурившись, почесал покрытый красными жилками нос. Усмехнулся и лукаво подмигнул:
— Ну, а вы, детушки, что жа? Так и стерпели?
Староста помялся, потом визгливо ответил
— А мы ихних тоже бьем, где попадет. Не замай наших, боевских! Каки таки права имеете?
— Значит, тоже охулки на руку не положили? — совсем уж развеселился «анпиратор». — Поди тоже с пяток в могилу загнать успели?
— До десятка будет! — признался старик. — Из-за нашего законного добра, то есть. Ай так спущать да разбой терпеть? При господах натерпелись, будя!
Кучер доложил, что перепряжка кончена.
— Валяй по всем трем! — распорядился весело Пугачев. — Ску-ушно тут!
— Батюшка! Ваше величество! — завопил подноситель хлеба-соли.
Но застоявшиеся сытые кони рванулись, и сани понеслись вихрем в поднятом копытами облаке снежной пыли
— Ах, дурак, ах, да и дурак же! — заливался Пугачев, плотнее укутываясь собольей шубой. — К самому анпиратору со своим дерьмом лезут, сиволдаи! Никак барское добро поделить не могут! А ты осовел, Борька? Ай перезяб? Давай согреваться. Тащи, тащи флягу свою! Выпьем!
Потом он почти всю дорогу спал, завалившись вглубь саней и не просыпаясь даже на остановках.
На полдороге до Раздольного в селе Мозжухине был обед, приготовленный в уцелевших от пожара комнатах дома убитого крестьянами помещика, отставного генерала Мозжухина. Пожар разрушил старое дворянское гнездо, пощадив только одно крыло огромного здания. Но тут все носило следы разгрома и расхищения всего мало-мальски ценного, вплоть до дверных ручек, печных вьюшек и оконных стекол. Впрочем, высланные вперед «князем Трубецким» — яицким казаком Твороговым — рабочие и дворцовые челядинцы привели разоренное гнездо в некоторый порядок. Разбитые стекла окон были заменены промасленной бумагой и бычьими пузырями, исковерканные стены закрыты коврами, полы застланы волчьими и медвежьими шкурами. Но поправить полуразрушенные печи было немыслимо, и поэтому в комнатах было холодно и дымно. Кое-как изготовленный высланными вперед дворцовыми кухарями обед оказался из рук вон плохим, и если бы недочеты его не покрывались обилием крепких напитков, весь обед был бы испорчен. От чада, стоявшего в холодных комнатах, у Пугачева разболелась голова, и он был не в духе. Сердился на своего бывшего любимца Творогова, злобно огрызнулся на заговорившего о делах Хлопушу, бешено обругал не вовремя полезшего с какой-то новой просьбой Прокопия Голобородьку
— Хошь тут-то отпустили бы душу на покаяние! Сгинь, постылый!
Едва пообедав, он велел вытащить на двор большое кресло и стал принимать выборных от Мозжухина и ближайших деревень. Сначала отвечал осаждавшим его запутанными просьбами мужикам ласково, именуя их «ребятушками» и «детушками», потом стал гневаться и обрывать просителей.
— Подушное сбавить просите? — сердился он. — Да много ли с души выходит-то? Да как у вас совести хватает, дуболомы? Волю я вам дал? Землю барскую получили? Чего вам еще нужно? Какого лешего вам не хватает? Власть у вас своя, выборная.
— Какая это власть? — возражали мужика — Воры сущие да грабители!
— Вы же их сами выбираете!
— Да что с того? Его выберешь, а он тебе сейчас же за пазуху норовит залезть, собачий сын! Куски рвут, душегубы!
— Который плох оказался — гони в шею!
— Все плохи оказывают себя! Покуда силы не имеет — хорош. А забрал силу — зубы волчьи враз вырастают! Заедают они нас! Пропадем!
— Помещиков вам, дурье, вернуть, что ли?
— Нет, это уж что?! Опять рабами заделаться? Не желаем! Так хотим, как у казаков на Дону… Чтобы никакой власти не было! Каждый сам себе хозяин и никаких!
— Сдурели вы, что ли, ребята? У казаков тоже своя власть выборные атаманы!
— Не желаем атаманов! У разбойников только атаманы бывают да есаулы!
— А кто подати собирать будет? С кого я спрашивать должон?
— И податей не надо! Будя! Весь век платили! Не желаем больше! Москва и без нас богатая! У казны денег и без наших грошей много! Пущай нам она, казна, теперь содержание дает!
У Пугачева налились кровью глаза, задергалась левая щека. Накатывался припадок бешеного гнева, когда он делался опасным и для окружающих, и для самого себя. Видя это, Хлопуша и Прокопий Голобородько с помощью Творогова стали гнать «депутатов».
Толпа поредела. Остались низко кланявшиеся «батюшке-царю» и что-то невразумительное бормотавшие старики. Пугачев смягчился и стал их расспрашивать о том, как идут в округе дела. Посыпались горькие жалобы:
— Одна беда за другой на голову валится. Еще осенью пошло конокрадство, какого никогда не было. Угоняют лошадей. Бают, кыргызы какие-то скупают для турецкого, мол, султана. Опять же поджоги. Сено в стогах все как есть пожгли, проклятые. Изб да овинов столько изничтожили, что и не перечтешь.
— Да кто поджигает-то? — допытывался угрюмо «анпиратор».
— А мы того не ведаем, батюшка! Разное бают. Которые так говорят, что, мол, господа разбежавшиеся за свою обиду мстят...
— Да вы же господ в корень вывели?
— Верное твое слово, вывели их, кровопивцев наших. Всех вывели! А которые уцелели, так те кто куда бежали... Прячутся...
— Так кто же пакостничает?
— Пастухи бывшие. Первые конокрады, батюшка! Они завсегда конокрадами были. Опять же, колодники, которые из острогов повыскочили. Лютые волки... Ну, и протчие которые... Раньше, скажем, поссорившись, он тебя матерным словом, а ты его тоже по матери, тем и кончалось. А теперь, чуть что, он тебе, проклятик, или нож в бок, или красного петуха пущает. Ему что? Начальства теперь нет, наказывать его, сукина сына, некому. Острога нет. Кого ем