Мы уже указывали на странное, на наш взгляд, предположение Волконского, утвержденное и Сенатом о вооружении фабричных. Екатерина, однако, иначе смотрела на благонадежность «фабришных», нисколько не ставя ее выше благонадежности «барских людей», что видно из письма ее к Волконскому от 31 июля.
Сообщая ему слух о том, что Пугачев, с своими «ворами» ушел на Дон, она высказывает следующую свою догадку по этому поводу: «итак я кладу из двух одно: или он, с весьма малым числом, идет проселочными дорогами на Дон или же прокрадывается в Москву чтоб как-нибудь в городе самом пакость, какую ни на есть, наделать сам собою, фабришными или барскими людьми».
Указав далее, что «сообщники Пугачева в Казани показывают, будто он заподлинно имеет переписку с Московскими раскольниками, но имен их не знают» – она добавляет: «прошу вас весьма держать ухо востро, дабы сей хитрый злодей государственный не нашалил в вашем месте, и нечаянно посреди города (Москвы), ибо не натурально, чтоб вдруг исчезла громада сия тогда, когда опаснее всего казалась… я сердечно желаю, чтоб ошиблась гаданьем. («XVIII в.“, т. I стр. 147).
Однако, это случилось в действительности, несмотря на то, что казалось «ненатуральным», ввиду, конечно, предшествующих успехов Пугачева, тревожного тогда весьма настроения народных масс около Москвы в ожидании появления Пугачева, или его отрядов[36], да при том, ввиду отсутствия точных сведений о движениях Пугачева.
Не удивительно поэтому, что, узнав о том, что в Москве были приняты «все зависящие меры» и пожелав в них успеха, она одобрительно сообщает Волконскому. «Вашими распоряжениями я довольна и желаю вам всякого блага… Я все меры беру к вашему вспоможению, а, может статься, и сама к вам буду, и с сыном». (стр. 139).
Эти слова, писанные в Петергофе 30 июля, находятся, конечно, в противоречии с возражениями против ее поездки в Москву, сделанными в Совете еще 21 июля, когда она им подчинилась и в Москву не поехала, но повторяя о своем предположении, она, вероятно, хотела показать, какое важное значение она придает положению дел в Москве, а равно и ободрить Московскую высшую администрацию.
Последующие донесения Волконского о Пугачеве довольно противоречивы и они, как и взгляды Екатерины и Панина, на положение показывают, как плохо было поставлено дело информации центра с театром мятежных действий; впрочем, и там в поисках Пугачева и известий о его делах едва-ли все обстояло благополучно (Дубровин, т. III, стр. 155 и сл. сообщает по этому поводу не мало интересных данных).
Если такая постановка дела информации весьма неблагоприятно отражалась на мерах правительства против Пугачевского движения вообще, то в изучаемый момент она приводила к постоянным противоречиям в оценке текущих событий.
По словам проф. Н. Н. Фирсова–«это был третий, самый страшный период мятежа, не на шутку грозившаго Екатерине чуть-ли не полным крушением ея дворянско-царской карьеры».[37]
Так, несомненно, смотрели на это время современники вообще, и в частности Екатерина, Панины (Н. И. и П. И.) и Московская высшая администрация, после известий о взятии Казани.
В действительности же, чем больше отходил Пугачев от великорусских губерний, с их взволнованными надеждами на освобождение крепостными массами, чем сильнее менялся состав его отрядов, тем меньше становилась опасность распространения мятежных действий до пределов Московской губернии, тем более, что посылка регулярных войск все более и более расширялась.
Но отсутствие вполне точных известий с театра мятежного движения о положении дела, обилие противоречивых сведений, то пугают, то успокаивают центр, не знающий, чему собственно надо больше верить. Это вскрывается как из переписки Екатерины с ее русскими и иностранными корреспондентами, так и из других данных.
В письме к М. Гримму от 3 августа, Екатерина, напр., пишет, что она получила «огромную депешу, которая сообщила мне, что маркиз Пугачев, как называет его Вольтер, был побит, кажется, по меньшей мере, в осьмой или девятый раз: у него не осталось ни одной пушки» (Сборн. Р. И. Общ., XIX т., 431 стр.).
Екатерина, по справедливости, могла так написать Гримму, но это не говорит за точность ее информаций, не раз весьма обманчивых, как не говорит за это известный эпизод с яицкими казаками Трифоновым и Перфильевым с товарищами, всего 324 чел., изъявившими, будто бы, готовность «связав, представить сюда… Емельку Пугачева» (там же наставление об этом капитану Галахову, стр. 434).
Неудивительно, поэтому, что в письме к Вольтеру от 13–24 авг. она сознается, что «Маркиз Пугачев наделал мне много хлопот в этом году (1774 г.): я была вынуждена более 6 недель следить с непрерывным вниманием за этим делом (стр. 435); ничего, конечно, нет хуже неопределенности или противоречивости известий в важном деле, а их все время было много в получаемых Екатериною сведениях о движениях Пугачева к Москве…
После указанных нами успокоительных известий от 29 числа, посланных Екатерине Волконским, он 1-го августа хотя и повторяет, что «в Москве все тихо», тотчас-же, однако, добавляет: «но в уезде есть разглашение, что будто злодей Пугачев, называя его (sic) Петр III, сюда идет, отчего многие в страх пришли. Я послал в разные места партии казацкия таких вредных разгласителей ловить и стараюсь тот страх из головы у слабых людей выбить»; в письме от 3 августа он снова успокаивает Екатерину, но, однако, указывая, что «разбойничьи обороты (Пугачева) неизвестны», – говорит, что «навсегда готовым быть должно» к отпору (в этом-же письме говорится о переговорах с Московскими дворянами об образовании их корпуса, о чем мы уже знаем): 7 же августа Волконский пишет, что Пугачев “еще может дерзновение взять свои виды поворотить через Шацк (который отсюда 360 верст) на Москву. Того ради, согласился я с Паниным, чтоб он от Москвы не отдалялся с своим деташаментом, покамест уже подлинное известие получили; куда злодей стремление свое возьмет» (XVIII в., стр. 143).
В письме от 3-го августа, Волконский писал, «что Пугачев, по полученным известиям, отдаляется от здешних мест», а 7-го, что он приближается к Москве, при чем, впрочем, оговаривается, что «подлинного известия» о направлении Пугачева (к Москве) еще надо ждать, что и было верно, конечно.
В свою очередь, Екатерина одобряет, «в письме от 2 августа из Петербурга) Волконского, что он отложил «наряд дворян с своими людьми, при переменившихся обстоятельствах (вернее-слухов), ибо теперь оно (sic) причинило бы только тревогу по напрасну», а 13 августа из Царского Села уже пишет (по тому-же вопросу о составлении «корпуса гусар по общему желанию» и об отдаче Волконским нескольких полков в распоряжение П. И. Панина), что «все сии распоряжения служат к моему удовольствию» и добавляет, по поводу слухов о Пугачеве, между прочим, следующее: «что же злодей бежит от Алатыря буд-то к Иргизу (как был слух), тому не изволь верить», почему и «весьма хороши ваши о Паниным взятые намерения, чтоб ему не отдаляться от Москвы до тех пор, что все сии обороты (Пугачева) известнее будут», а пока, значит, они не очень-то известны.
Даже в письме от 29 августа Екатерина говорит Волконскому: «пожалуй, держи ухо востро»: хотя она и надеется, «что нужда настоять не будет» (в формировании дворянского опять-таки корпуса), только пословица говорит: «надейся на Бога, а сам не плошай, и так пока бездельства не искоренены, то все, что служит к готовой: обороне, не можно вовсе еще оставить», почему и изъявляет свое удовольствие относительно распоряжения Волконского и «согласного положения Московских дворян формировать гусарский корпус».
Но через несколько строк, однако, читаем нечто противоположное: «что же вы (т.-е. Волконский) не спешите формированием сего корпуса, и сие разумно: без нужды тревожить людей излишне»… (стр. 142 сл., стр. 146).
Из сказанного выше надо вывести, что, с одной стороны, в предпринимаемых мерах, по защите Москвы и ее губернии заметно постоянное колебание, а, с другой, что центр был плохо осведомлен о положении дел на театре мятежных действий и что, по крайней мере, до конца августа 1774 г., сильные страхи за Москву были налицо, хотя Пугачев все более и белее отдалялся от нее: 17 августа, напр., он занял Дубовку, а 21 подошел уже к Царицину, который ему, однако, не сдался; оттуда он отошел к Сарепте, причем 25 августа, был разбит на голову Михельсоном у Сальникова завода, близ Черного Яра, откуда бежал за Волгу.
«Пугачеву здесь», говорит Н. Ф. Дубровин, «нанесен был последний и тяжкий удар, после которого оставалось только принять меры к тому, чтоб он не мог усилиться».[38]
Во всяком случае войска, шедшие везде по его пятам, не допустили бы его повернуть на Москву, да и дорога к ней уже не была открыта.
Однако, П. И. Панин, донося 29 августа Екатерине об известиях полученных им от Михельсона и кн. Голицина, между прочим, сообщает о допросе одного «пойманного изменника из злодейской шайки, достойного, по некоторой новости, внимания: сколь злодеево положение разным образом не переменилось», но, однако, по словам Панина «Пугачев все не отступает от злодейского своего на Москву предмета», т.-е., здесь Панин настолько еще доверяет известию о походе Пугачева под Москву, что считает долгом своим обратить внимание Екатерины на этот допрос, хотя теперь для нас ясно, что в конце августа это известие не заслуживало никакого вероятия.
Только в донесении своем от 10 сентября, Панин нашел возможным категорически утверждать, что «теперь нет угрожения злодейским нашествием столице Московской».
«На наш взгляд, при более точной информации о театра мятежа, так можно было бы думать уже со второй половины августа, а не только 10 сентября, когда дело подвигалось к окончательной развязке: в ночь о 14 сентября на 15 Пугачев был уже в «превеликой колодке», а 18 Панин даже мог до