Пуговица — страница 24 из 28

Мне нужно было ее слушаться. Я покорно подставила голову. Металлические зубцы машинки защелкали, вгрызаясь в мои всклокоченные волосы. Мне было больно. А потом — холодно. Когда старушка закончила работу, я провела рукой по голове — она была лысой.

— Сиди уж тут до вечера, — сказала старушка, — я схожу к Яковлевне, предупрежу, чтобы баню не закрывала и воды оставила. С горячей водой у нас беда — на всех не хватает… Если будешь выходить — то только в сад. А больше никуда. Замерзнешь.

Она завернула в газету состриженные пряди и пошла закапывать их в огороде…

11

Я снова легла на свою кровать и ощутила, как хорошо лежать под одеялом без одежды. Время от времени дотрагивалась до головы, и это прикосновение было приятным. Я задремала. А потом произошло то, что больше никогда не повторилось, даже когда мой рассудок окончательно прояснился. Даже сейчас…

Вначале мне показалось, что кто-то сел на край кровати, — она даже немного прогнулась. Затем — рука… Она скользнула по моему лицу с такой нежностью, что я не осмелилась открыть глаза и затаила дыхание. Руки и дыхание были такими реальными, такими знакомыми… Потом кто-то обнял меня поверх одеяла, обхватил, как ребенка, и теплые губы прикоснулись к моему уху. Я услышала шепот: «Я буду любить тебя долго… Всегда… Я так тоскую по тебе…» Это был не сон, не бред, не плод больного воображения. Я чувствовала тяжесть тела, крепкое объятие, запах табака. Теперь я понимаю, что это был фантом, материализовавшийся по моему желанию. И даже когда какой-то звук, донесшийся из леса, заставил вздрогнуть и вернуться из того измерения, вмятина на кровати рядом со мной оказалась теплой…

…Когда солнце упало за горизонт, моя хозяйка повела меня в село, в баню. Перед этим она надела на меня фуфайку, а на голову повязала колючий шерстяной платок. По узкой тропинке мы спустились на центральную (и единственную) улицу села. Дома стояли погруженные в сумерки, их побеленные стены были будто подсвечены изнутри синим пламенем. Во дворах было пусто. День закончился. Я шла и смотрела себе под ноги, словно меня вели на эшафот.

Вчерашняя гостья уже поджидала нас у покосившегося забора, огораживающего строение без окон. Это была баня.

— Давай быстрее — вода стынет! — сказала Яковлевна, заводя меня в душевую комнату.

Чего от меня хотели? Что делать?

Видя мою беспомощность, бабушки быстренько стянули с меня фуфайку, туфли, халат, платок и поставили под кран. Яковлевна крутанула его, и на меня полилась тоненькая струйка теплой воды.

— На вот мыло, — сказала моя хозяйка, — мойся как следует!

И она показала, как это делается. Я повторила ее движения. Пока я кое-как размазывала по себе пену, старушки стояли неподалеку в одинаковых позах: подпирая рукой подбородок. Их глаза были полны мировой скорби.

— Господи помилуй, — наконец нарушила молчание Яковлевна. — Кожа да кости…

Мыльная вода бурлила у меня под ногами и с бульканьем вытекала в зарешеченный водосток. Я терла себя изо всех сил до тех пор, пока эти мыльные потоки не стали чистыми. Вода закончилась.

— Все! — сказала банщица. — Воды больше нет. Принимай клиента! — весело подмигнула моей хозяйке, и та проворно завернула меня в большую простыню, которую принесла с собой. Потом достала из пакета мою одежду.

— Вот. Все чистое. Можешь надевать.

Потом мы почти в кромешной темноте отправились к Яковлевне, которая жила неподалеку.

После душной бани приятно было дышать свежим воздухом, а еще приятнее — оказаться в избе, где нас уже ждал накрытый стол — варенье, яблоки, пирожки с картошкой и творогом в большой кастрюле, завернутой в полотенца. Изба была похожа на нашу — такие же яблоки, сливы, орехи, разложенные на подоконниках, низки сушеных грибов, старенький телевизор, накрытый потертой бархатной скатеркой, круглый стол посредине.

Яковлевна выложила пирожки в мисочку, они поблескивали румяными боками, будто муляжи. Усадив нас за стол, хозяйка достала из буфета бутылку — почти черную и такую запыленную, будто она простояла там лет двадцать. Ни бокалов, ни рюмок у нее не оказалось, поэтому она поставила перед нами большие пузатые чашки. Моя старушка подмигнула мне:

— Это знаменитое ежевичное вино. Яковлевна мастер в этом деле!

— Да какое там! Все в прошлом. Остатки одни, — пряча довольную улыбку, сказала Яковлевна. — Бывало, ко мне со всех районов съезжались за бутылкой, особенно летом и осенью, когда туристов много. Сначала я под сельпо стояла, а потом уж они сами меня искали… А теперь и рецепт забыла…

Она осторожно протерла бутылку тряпкой, со смачным звуком вытащила пробку и разлила вино в чашки. Оно было черным, густым, как мед. Или кровь…

Такой же черный и густой мрак окутал избу снаружи. Ночь прильнула к окну, наблюдая за нами своими желтыми глазами. Лампочка над столом тускло мерцала. И все это создавало впечатление тайной вечери. Я сняла платок, и моя лысая голова, наверное, светилась в этих сумерках, будто подсвеченный изнутри бумажный фонарик. Моя хозяйка, взглянув на меня, всплеснула руками:

— Ну ты глянь — чистый ангел!

— Ладная девка, — подтвердила Яковлевна. — Ее бы откормить… Ты выпей, может, аппетит появится! Видишь, сколько здесь пирожков!

Я осторожно взяла кружку и увидела в черном круге налитого в нее вина отражение своего глаза… Осторожно сделала глоток…

12

Что это было за вино! Первый глоток показался мне кипящей тягучей смолой. Сладкая густая лава растеклась по горлу, стекла вниз и горячим потоком омыла все внутренности. Я будто бы увидела себя изнутри, почувствовала каждую клеточку и… утратила ощущение, что у меня есть ноги. Внутри будто бы расправляла слипшиеся крылья бабочка-махаон.

У этой тягучей жидкости был привкус времени — с горечью пыли двадцатилетней давности, въевшейся в стекло бутылки, с терпкостью давно умерших лесных ягод и сладостью желтого (такого теперь нет!) сахара. А еще — с особенным ароматом какого-то колдовского зелья. Я жадно припала к кружке и оторвалась от нее только тогда, когда губы почернели, а дно кружки засветилось белизной.

Старушки с любопытством наблюдали за мной и ласково кивали головами. Я с не меньшим любопытством уставилась на них, будто увидела впервые. В конусе тусклого света они были похожи на два застывших на морозе дерева. Белые платочки подчеркивали их дремучую ветхость. Они жили здесь сто лет, а может, и еще дольше. Их водянистые глаза излучали нежность.

Горячая волна, докатившись до самых кончиков ног, нарастая, покатилась назад. Достигнув уровня груди, она словно вымывала занозы, застрявшие в сердце и легких. Я пыталась сдержаться, но еще секунда — и волна уже бушевала в горле, затем — зашумела в голове, ища выхода. Я не знала, что делать, и обхватила голову руками. Голова раскалывалась, пока наконец горячий поток слез не вырвался наружу. Я плакала и смеялась одновременно. С каждой минутой мне становилось легче, будто бы я извергала из себя змей, ящериц, черных мышей и скользких крыс. Вот какое это было ощущение…

Когда я пришла в себя, увидела, что моя хозяйка прижимает меня к своей впалой груди и белым кончиком платка вытирает мне лицо.

…С тех пор я никогда не плачу. И не потому, что стыжусь или слишком горда. Просто не могу…

Старушки кивнули друг другу, будто совершили что-то очень важное.

— Ну, так как же тебя звать? Может, теперь-то скажешь? — спросила моя хозяйка, поглаживая меня по голове (в ее ладонь страх впитывался, как в губку).

— Анжелика…

Я не узнала своего голоса. И этого имени, которое отныне должно было стать моим. Оно казалось чужим. Оно принадлежало кому-то другому. Оно было искусственным, как груди голливудской красотки…

13

Я жила у Анны Тарасовны (так звали старушку) до середины зимы. И если бы не Петрович — противного вида дядька со стеклянными глазами, — осталась бы еще. Петрович почему-то решил обойти свои владенья. Хорошо, что дом стоял на горе и мы увидели в окно, как он медленно, как огромный жук по стебельку, ползет по нашей тропке. Его волосатые ноздри раздувались, а испитое лицо с каждым шагом все больше приобретало свекольный оттенок. Петрович был здесь царь и бог: в селе остались одни старики, и он регулярно собирал с них дань в виде самогона и продуктов.

Я спряталась на веранде и просидела там, пока он не ушел. Анна Тарасовна напоила и накормила его.

— Больше не явится. По крайней мере, до весны, — сказала она, — я вылила на тропинку ведро воды — скоро подмерзнет, и добраться сюда будет не так просто!

Но я поняла: пора! И начала собираться в путь. Анна Тарасовна расстроилась, но отговаривать не стала. Достала из шкафа пакет с деньгами, карточкой и ключами. Половину денег я, несмотря на ее протест, оставила в ящике стола, остальные — их осталось немного — засунула в карман джинсов. Пришлось взять с собой старый кожушок и надеть толстые шерстяные носки, которые Анна Тарасовна связала за несколько вечеров.

— Да куда ж ты пойдешь? — вздыхала она.

Но я понимала, что мне НУЖНО идти, как будто у неба из рукава выпала руна под названием «Дорога»… Тогда, в ту зиму, в крохотном горном селе, не обозначенном не только на карте, но и, пожалуй, на фотографиях (ведь его никто никогда не снимал на фотопленку), я еще не могла знать, что рано или поздно мне бы все равно выпала эта руна.

…Я вышла из Дома на Горе ранним утром, через три дня после визита участкового. Анна Тарасовна встала рано, сварила токан (кукурузную кашу), поджарила блинчики, половину всего этого положила в мой рюкзак.

Мы вышли в сад. Он весь был укрыт инеем и светился, воздух можно было пить, как родниковую воду.

— Каждый в этой жизни несет свой крест, — сказала старушка. — И чем больше ошибок человек совершает — тем он тяжелее. А твой, детка, совсем маленький. Неси его, терпи и веруй…

Она обняла меня, трижды поцеловала и перекрестила.

Мне предстояло пройти через спящее село, спуститься в долину, пройти вдоль горы и немного — лесом. Там, по словам Анны Тарасовны, была трасса, по которой ходили автобусы в районный центр, к железнодорожной станции.