Судьи поступили гуманно, отказавшись подвергнуть допросу вдову. Они имели в виду, что эта процедура была некоторым образом формальной: они приговорят Дантеса и Данзаса к смертной казни, и, как всегда в таких случаях, они будут помилованы волею императора. Поэтому они старались закончить дело быстро, с минимальной оглаской. Любой разумный человек не мог надеяться найти что-нибудь значительное в официальных протоколах судебных слушаний, касающихся поединка Пушкина — Дантеса, изданных в одной книге в 1900 году: 160 утомительных и даже надоедливых страниц, отличающихся тяжелым языком; процедурные споры, которые двигаются черепашьим шагом; несколько невообразимых и нелепых ошибок (только 16 марта после опроса соответствующих должностных лиц, было установлено, что Пушкин был камер-юнкер, а не камергер, как он именовался в протоколах); решение суда казалось образцом «черного» фарса: приговорить подсудимого Пушкина к смертной казни через повешение, но «как он уже умер, то суждение его за смертию прекратить», и повторяющаяся ложь подсудимых (небольшая — Данзаса и более серьезная — у Дантеса).
Поражает еще одно, когда мы продираемся через частокол свинцовых словес, кочующих со страницы на страницу. Маслов хотел, чтобы вдове Пушкина были заданы такие вопросы: (1) Знала ли она, какие именно анонимные письма были получены ее покойным мужем… (2) Какие письма или записки написал… Дантес, как он сам признает… Где все эти бумаги теперь, равно как и письмо от неизвестного человека, полученное Пушкиным в ноябре месяце, в котором голландский посланник барон Геккерен назван ответственным как внесший разлад между подсудимым Дантесом и Пушкиным.
Выделения курсивом, сделанные мной, отмечают подлинное, но запоздалое удивление: «письмо от неизвестного человека», в котором Геккерен назван ответственным «за разлад» между Дантесом и Пушкиным. Другими словами: анонимное письмо, предупреждающее Пушкина, что именно Геккерен создавал напряженность между ним и Дантесом — разумеется, посылая «дипломы». Эти скупые строки могут ответить на вопрос, который все время нас мучил: они говорят о том, как Пушкин узнал об авторе «диплома» — не по бумаге, использованной анонимом, или формулировкам, почерку и печати, но — от еще одного анонимного шутника. Неудивительно, что он не мог сообщить и не сообщил никому, в чем заключалось его доказательство: это было откровение, которое пришло из безымянного, безликого источника.
Без сомнения — князь Долгоруков! Такова была его «двойная игра»: сначала он послал «дипломы»; затем, продолжая развлечение, он прислал Пушкину анонимную подсказку о том, что это сделал Геккерен — автор собственными ушами слышал, что Дантес говорил то-то и то-то, а посланник отвечал то-то и то-то 2 ноября. Это письмо вкупе с признаниями Натали и наблюдениями Яковлева направило гнев Пушкина на приемного отца Жоржа Дантеса. Можно даже установить, когда он его получил: 12 ноября 1836 года. Это был тот день, когда, ко всеобщему удивлению, Пушкин дал себя уговорить на ведение мирных переговоров с Дантесом, хотя уже на следующий день он хвастался княгине Вяземской: «Я знаю, кто написал анонимные письма». И вот здесь мы ломаем голову! Обжегшись на предыдущих разочарованиях, лучше остудим пыл и проявим сдержанность. Спросим себя: а как же те, кто читал эти строки раньше? Как же они могли этого не заметить?
Давайте предположим, что заметили, но подвергли жесточайшему скепсису. Как и от кого мог узнать Маслов о другом анонимном письме? Об этом нет никаких сведений ни в одном документе в ходе расследования. Но расшифровка записи показаний Данзаса от 9 февраля в папке отсутствует — в течение десятилетий отчеты суда хранились, а два листа исчезли. Никто не знает как, когда и почему. Кто-то — но ведь не бог случайных совпадений! — должен был приложить к этому руку, кто-то, заинтересованный в том, чтобы внести сумятицу и отвлечь внимание (хотя от чего, неизвестно). Вместо того чтобы сдаться, давайте все же снова перечитаем бесценный текст, на сей раз обдумывая каждое прочитанное слово. Лаконичные протоколы заседаний от 9 февраля, кажется, показывают, что, по крайней мере, в этом случае Данзас утверждает, что был привлечен к участию в поединке в самый последний момент, когда он уже ничего не мог сделать, чтобы предотвратить дуэль. Но не все свидетельские показания записывались.
Как и от кого узнал Маслов о другом анонимном письме? И кто такой Маслов вообще? Мы даже не знаем его имени и отчества; знаем только, что он был аудитором, чиновником XIV класса — скромным, ничем не примечательным клерком. Мы также знаем, что русский язык у него был витиеват и хромал на обе ноги. На ум приходит подозрительная догадка: этот Маслов просто все перепутал, его поспешное косноязычное перо превратило анонимные письма, за которые он считал ответственным посланника, в письмо, в котором посол назван ответственным за разлад; и, как результат смеси невежества и бюрократизма, на свет появилась подобная нелепость, зажившая своей собственной жизнью и начавшая долгое путешествие по разным документам, бесконечно цитируемая многими небрежными людьми. Другими словами, это письмо-фантом. Положа руку на сердце, нет никаких подтверждений, был ли Маслов полуграмотным мечтателем или чересчур ревностным слугой правосудия. Хотя предыдущая гипотеза привлекает гораздо больше — эдакое чудо канцелярщины, мираж писца, бред Акакия Акакиевича, — давайте, однако, подождем с окончательными выводами. Кем бы вы ни были, аудитор Маслов, — неграмотным клерком или рьяным исполнителем, именно вам мы обязаны мыслью, которая прежде не приходила в голову. И это стоит исследовать.
Даже мягкосердечный Жуковский был выведен из себя бесстыдной, навязчивой глупостью жандармов и шпионов Бенкендорфа. Вот что он писал, обращаясь к начальнику Третьего отделения: «Я услышал от генерала Дубельта, что ваше сиятельство получили известие о похищении трех пакетов от лица доверенного (de haute volée)[89].Я тотчас догадался, в чем дело… В гостиной… точно в шляпе моей можно было подметить не три пакета, а пять… Эти пять пакетов… были просто оригинальные письма Пушкина, писанные им к его жене…»
Затем Жуковский заодно решил воспользоваться возможностью и сообщить Бенкендорфу все, что у него наболело: «Сперва буду говорить о самом Пушкине… Во все эти двенадцать лет, прошедшие с той минуты, в которую Государь так великодушно его присвоил, положение его не переменилось: он все был как буйный мальчик, которому страшишься дать волю, под строгим мучительным надзором… И в 36-летнем Пушкине видели все 22-летнего… В ваших письмах нахожу выговоры за то, что Пушкин поехал в Москву, что Пушкин поехал в Арзрум. Но какое же это преступление?.. А эти выговоры, для вас столь мелкие, определяли целую жизнь его: ему нельзя было тронуться с места свободно, он лишен был наслаждения видеть Европу, ему нельзя было произвольно ездить и по России, ему нельзя было своим друзьям и своему избранному обществу читать свои сочинения… Позвольте сказать искренно. Государь хотел своим особенным покровительством остепенить Пушкина и в то же время дать его гению полное развитие; а вы из его покровительства сделали надзор…» Жуковский доказывал: только что умерший человек был не «талантливым, но безответственным мальчишкой», а вконец измученный и освободившийся зрелый талант. Смерть Пушкина подвигла Жуковского, самого преданного российского подданного, на слова и мысли, достойные фрондера.
Вяземский тоже потерял терпение, когда понял, что некоторые салоны и правительственные учреждения видят дух заговора и бунта в естественной скорби друзей покойного. «Чего могли опасаться с нашей стороны? — писал он Великому князю Михаилу Павловичу. — Какие намерения, какие задние мысли могли предполагать в нас, если не считали нас безумцами или негодяями? Не было той нелепости, которая не была бы нам приписана… Какое невежество, какие узкие и ограниченные взгляды проглядывают в подобных суждениях о Пушкине! Какой он был политический деятель! Он прежде всего был поэт, и только поэт… Что значат в России названия — политический деятель, либерал, сторонник оппозиции? Все это пустые звуки, слова без всякого значения, взятые недоброжелателями и полицией из иностранных словарей, понятия, которые у нас совершенно не применимы: где у нас то поприще, на котором можно было бы сыграть эти заимствованные роли, где те органы, которые были бы открыты для выражения подобных убеждений? Либералы, сторонники оппозиции в России должны быть, по крайней мере, безумцами, чтобы добровольно себя посвящать в трапписты, обречь себя на вечное молчание и похоронить себя заживо».
Сам Пушкин никогда не заходил так далеко в своих дружеских беседах с императорским семейством.
Трибунал огласил приговор 19 февраля: смертная казнь через повешение для Дантеса и Данзаса, формально — то же самое наказание и для Пушкина. Приговор вместе с записью слушаний был, как положено, передан в гвардию для исполнения[90].
Александр Тургенев Прасковье Осиповой, Петербург, 24 февраля 1837 года: «Наталья Николаевна 16 февраля уехала… Я видел ее накануне отъезда и простился с нею. Здоровье ее не так дурно; силы душевные также возвращаются. С другой сестрою[91], кажется, она простилась, а тетка высказала ей все, что чувствовала она в ответ на ее слова, что „она прощает Пушкину“».
Примерно 20 февраля Бенкендорф написал сам себе записку — «для памяти»: «Некто Тибо, друг Россети, служащий в Главном штабе, не он ли написал гадости о Пушкине?» Тогда же он спросил у Дантеса адрес учителя, некогда преподававшего ему русский язык, — уловка для получения образца почерка кавалергарда на кириллице, чтобы сверить с почерком на «дипломах». Чтобы разыскать своего учителя, Дантес обратился к бывшему слуге Отто фон Брей-Штейнбурга, и тот написал адрес некоего «Висковскова» на листке бумаги. Правда, даже если бы Дантес написал слова сам, это бы ничего не прояснило — мы уже знаем, что второй лист, тот, к которому прилагались «дипломы», был составлен кем-то, кто знал русский алфавит всю жизнь. Запросы относительно «некоего Тибо» тоже никуда не привели. Агенты Бенкендорфа сообщили, что никто под этим именем не работал в генеральном штабе, хотя два Тибо, оба титулярные советники, работали на почте. У этих двух честных граждан должным образом взяли образцы почерка, и оба они оказались ни при чем. И это был конец делу, по крайней мере судя по тому, что осталось в тонкой пап