сли бы я не боялся мысли о своем предназначении в пятнадцать лет, все, может быть, сложилось бы иначе. Но кто может предугадать свой путь так рано? Разве что гений. А я не был даже вундеркиндом…
В ресторане, где я вяло ковырял вилкой ножку ягненка, запеченную в сметане и украшенную базиликом, были винные погреба. Туда время от времени спускались туристы на дегустацию. Я подозвал хозяина, познакомился с ним – его звали Сэмюэль Росса – и, заплатив несколько лир, вошел в прохладное подземелье. Здесь царил полумрак, в стенах располагались бочки с вином, а на многочисленных деревянных полках лежали бутылки с винами разных сортов. Подземный ход, огороженный турникетом, вел куда-то вглубь – из него веяло сыростью. В этом для меня не было ничего удивительного. Таких тайных каменных лазов и переходов на острове было множество. Во время войн их использовали как бомбоубежища или переходы из одного дома (или даже города) в другой. Местные жители не удивлялись, когда при рытье колодцев натыкались на каменные коридоры. Я попросился у Сэма зайти за турникет.
– Это опасно, – сказал он. – Я и сам не бывал дальше второго поворота. Можно не вернуться… В войну мой отец укрывал здесь полгорода, а сейчас сын устраивает дискотеки…
Я испробовал несколько сортов вин, особенно налегая на шардоне. Она тоже пила его…
– Я слышал, что кто-то приехал договориться о поставках этого вина за рубеж, – как бы между прочим заметил я.
– Да? – удивился хозяин. – Я ничего об этом не знаю.
Больше говорить было не о чем. Я искал повод отослать его наверх. Но тут в подвал спустилась очередная группа, и хозяин занялся ею. Воспользовавшись суетой, я нырнул за турникет и сделал несколько быстрых шагов вперед – темнота сразу же поглотила меня.
Я давно не ощущал настоящего холода, с тех дней, которые провел в открытом море. Из теплых вещей у меня была только легкая ветровка с шерстяной подстежкой. А тут я вдруг ощутил настоящий холод. Стены хода были овальными, влажными и гладкими, словно отполированными. В темноте я не мог продвигаться дальше и просто присел на корточки, закрыл глаза… Сырость и лед проникали в меня. Я даже услышал завывание вьюги, свист ветра и царапанье веток по стеклу…
…Когда все это закончится, помнил я, наутро сад будет белым и вспушенным, как сахарная вата. Нужно будет надеть шапку, пуховик, натянуть сапоги и выйти в хруст, в молочный запах первого снега, в легкую пелену, обволакивающую мир прохладной марлей. Можно будет подойти к кисти подмороженной калины и «склевать» ее ртом прямо с куста, обжигая губы кисловато-горьким и таким не похожим ни на что другое соком. Я делал так в детстве. Можно отломить от водосточной трубы сосульку и представить, что это – леденец. Сосульки, засахаренные инеем, казались мне необыкновенно вкусными. Можно засесть за телефон (это уже позже, в городе) и собрать целую толпу. А потом в лесу на морозе жечь костер, пить ледяную водку и хрустеть солеными огурчиками. А потом петь песни, целоваться с какой-то незнакомой, но очень красивой девушкой, не имеющей строгого английского воспитания. И до безумия влюбиться, не перебросившись ни единым словом. Потому что по сравнению с огнем, снегом, колким ветром, горящими щеками и губами слова не имеют никакого значения. Девушка будет похожа на ту, из бара, только я увижу ее глаза – карие или голубые (лучше – синие с зеленцой, как вода в море) и вдохну запах ее волос – темных или светлых, все равно…
А потом… Потом мы вернемся домой. По дороге я куплю подмороженные и баснословно дорогие розы, шампанское и конфеты «Ассорти» кондитерской фабрики «Заря», если таковая еще существует.
Я сидел, прислонившись спиной и затылком к стене, в охватившей меня галюциногенной дреме. Мое дыхание утраивалось эхом. Впереди и позади была ночь, рядом – друзья, Димыч и Серега…
– Ну, что, брат? Вставай, пора… – говорил Димыч.
– Да он совсем окоченел, – говорил Серега. – Вставай, брат… Дорога назад не ближняя…
– Назад вообще нет дороги, – говорил Димыч. – Это уж поверь… Просто нужно двигаться. Двигаться, во что бы то ни стало. За временем, за ветром, за ночью…
– Старость, брат, отнимет и это… – говорил Серега.
– Если ты меня слышишь, значит, ты не тут… – вдруг сказал Димыч.
Не тут, подумал я, где – НЕ ТУТ? Не тут – значит, ТАМ? А где там? А что есть ТАМ?
– Что есть там, Димыч? – спросил я и открыл глаза. Эхо ушло за поворот…
– Эй! – послышалось со стороны винного погреба. – Вы все-таки меня не послушались! Что вы там делаете? Выходите!
Ко мне шел хозяин, огонек его сигареты мерцал, как зрачок зверя. Я заставил себя подняться, отряхнул брюки.
– Не беспокойтесь. Мне было любопытно, куда ведет этот лабиринт.
Хозяин подошел ко мне.
– Там дальше ров с водой, водоем. Идемте. Вам здесь нечего делать. Я не пускаю сюда туристов.
Я вышел в зал. Доедать ягненка мне не хотелось. Чтобы как-то успокоить расстроенного официанта, оставил щедрые чаевые. На улице стояла жара. Светло-желтые стены домов, церквей и крепостных стен, подожженные солнцем, казались вылепленными из глины. Они вбирали в себя свет и тепло, словно янтарь, и так же, как этот странный камень из застывшей смолы, были живыми, умеющими говорить. К ним можно было прикладываться ухом, как к морским раковинам, и слушать законсервированный шум времени. Но о чем они могли поведать мне?
Я хотел обратно в погреб – к Сереге, к Димычу, к зиме и заснеженному саду. Где я могу спрятаться на этом острове? Куда приткнуться?
Я еще бесцельно побродил по Асри.
В дверях аккуратных коттеджей торчали ключи – заходи и бери, что хочешь… Но воров здесь не было и в помине. Такая вот петрушка…
Почему Она не ночевала в отеле? У нее были важные дела в других местах или… Впрочем, мальтийцы очень сдержанны в своих проявлениях благодаря влиянию культуры английских колонизаторов и не позволяют себе вот так запросто снимать приехавших сюда женщин. Но эта была ОТТУДА – то есть отличалась от любой другой иностранки. Правда, я давно не видел своих соотечественников, а тем более – соотечественниц. И если мне доводилось о них думать, все чаще всплывал некий собирательный образ – что-то среднее между «кареокой и чернобровой» моделью кисти Брюллова и графическим портретом Ласочки из книжки школьной программы «Кола Брюньон».
Американки были бледны, как моль, и раздражали слишком резкой артикуляцией, француженки – особенно парижанки – просто миф, созданный писателями, голландки слишком широкоплечи и поджары, как гончии. И все они, встреченные мною и пройденные, как учебник физики, казались пресными, деловитыми и чересчур расчетливыми.
Итак, итак… Я обошел еще кучу баров. Я не мог выбраться из этого чертового Асри. Я был готов, как в каком-нибудь Тунисе или Египте, бросаться к каждой женщине и говорить: «Привет! Как дела?» Вот до какой степени я пал сегодня! И уже почти ненавидел ЕЕ. За то, что она смогла одним своим присутствием здесь взорвать меня изнутри, разбередить все то, что я так тщательно бетонировал все эти годы. Я – «горничная», я живу тихо и мирно, никого не трогаю, ни о чем не жалею. Я – трава, муравей, морской конек, ветер и ночь… Я хочу жевать своего осьминога и чистить унитазы по утрам.
Я хочу есть шоколадные яйца на Пасху и пить кофе со старушкой О’Тулл.
Хочу плевать с камня в море и тупо смотреть на горизонт.
Хочу спать с Марией де Пинта, валяться на песке посреди Мнайдры, выращивать цветы в кадке, вышивать крестиком, пить козье молоко и разводить кроликов. И молчать. И… как же я устал от всего этого!
Я был пьян. Так, как еще никогда не был. Я бредил. У меня начиналась белая горячка. Я был влюблен. Отчаянно влюблен. В ничто. В леденцы, в зубную пасту, в «Трех товарищей»…
Добрый бармен погрузил меня в такси. Я едва смог произнести свой адрес и моментально отключился…
«…Это ты, ты была в платье песочного цвета. Если это не ты, значит… Значит у меня пропал нюх, и я уже не волк. Я хочу, чтобы это была ты – женщина-фантом. Я знаю тебя тысячу лет. Я знаю, что ты не умеешь картинно стонать, как в кино, что ты молчалива, самоуглубленна и податлива, как воск, когда сама хочешь этого. Я тоскую по тебе. Я тосковал по тебе всю жизнь. Ты умеешь надевать шапку-невидимку, ты – воздух, в котором так легко дышится.
Ты мелькнула и исчезла – тогда, в детстве, а теперь вернулась фантомом, отпечатком следа на песке у самой кромки берега. И я хочу остановить волну, чтобы узнать, успеть разглядеть этот след.
Зачем ты пришла? Что тебе нужно? Я убежал от тебя так далеко, как только мог. Нас разделяли моря, воздух, камни, бескрайние равнины. Мы были по разные стороны времени. А ты пришла! Не я, а ты! Потому что оказалась сильнее. Ты пришла – взрослая и незнакомая, пугающая и притягательная. И только моя любимая книга – НАША любимая книга – стала паролем, тайным знаком, ключом к другой жизни, в которой меня охватывал озноб…»
Всю ночь меня бросало из стороны в сторону. Я засыпал и вновь бредил наяву.
Утром, едва выпив кофе, я помчался в отель. Меня душил стыд за мальчишескую выходку с полотенцем. Как метеор, я прошелся с пылесосом по всем номерам, убирая на этот раз кое-как, лишь бы поскорее добраться до 713‑го…
С минуту я тихо постоял перед дверью, прислушиваясь. И хотя на ручке двери висела синяя табличка, мне показалось, что Она должна быть там, и как только я войду, снова наденет свою шапку-невидимку. Я машинально пригладил волосы и оправил белую куртку. Вошел. Вначале мне показалось, что в номере беспорядок: на круглом журнальном столике стояла какая-то еда, будто бы здесь ночью пировала компания. Но когда я присмотрелся…
Это был натюрморт в стиле Петрова-Водкина. Я не мог поверить своим глазам! На смятой и тщательно расправленной газете (это была одна из немногочисленных мальтийских газет, кажется – вечерняя) стояла откупоренная бутылка «Jonny Walker», рядом – до половины налитая емкость (за неимением «гранчака» был использован стакан для зубной щетки). Рядом со стаканом лежал кусок хлеба (не белого, какой обычно подают в нашем ресторане, а темного, ржаного, из супермаркета), на хлебе лоснилась золотым боком одинокая сардинка.