— Да, — сказал я.
И она заплакала, закрывая лицо воротником ужасного старческого флисового халата. Конечно, я никогда не видел, как плачет Елизавета Тенецкая, и вообще не представлял, что она может плакать. Такая мысль почему-то никогда не приходила в голову.
Она плакала, как и все остальные…
Я вскочил, сел рядом. Она уткнулась в мое плечо, и ее безудержный плач завибрировал во мне, как звук в камертоне.
Но мог ли я заплакать вместе с ней?
Обнял, похлопывая по худенькой спине, и проглотил жар, который стоял в горле.
Чувствовал сожаление. Тоску. И желание, чтобы этот трогательный, почти мелодраматический момент прошел.
Она отстранилась, отодвинулась подальше — очевидно, и в ней еще осталась ирония насчет мелодраматических сюжетов, вытерла глаза краешком воротника, достала из рукава скомканный носовой платок. Смотреть на ее халат и эти жесты, больше присущие людям старым, было обидно, почти невыносимо.
Она поняла мой взгляд и улыбнулась:
— У меня мало своих вещей. И те стали великоваты…
И добавила:
— Значит, ты ее нашел…
Зная ее немногословность, кожей почувствовал, что в этих словах таилась тысяча вопросов, и потому рассказал все подробно, начиная с того проклятого дня, когда пригласил ее в гости и в своем тогдашнем душевном смятении не заметил нового (тоже сто раз растреклятого!) шкафа…
Рассказал о своей находке в Черногории. О письме, которое написал по адресу Энжи Маклейн, и о письме, которое получил от нее, а затем — от того (еще более растреклятого!) американца.
Она слушала молча, низко склонив голову.
Когда я закончил, она сказала:
— Теперь понимаю… Страшно было не понимать. Но теперь…
Она опустила лицо в ладони, затрясла головой, будто заново осознавая услышанное. Если до этого момента она думала, что ее дочь просто исчезла, по причинам, никому неизвестным, попав в мясорубку какого-то несчастного случая, как это порой случается с людьми, то теперь осознание того, что эта причина — мы сами, казалась просто адской.
— Кто мог знать… — сказал я.
— Дай мне ее адрес! — попросила она.
И я вынужден был разочаровать ее: адреса нет.
— По крайней мере мы знаем, что она жива… — сказал я. — И я обещаю, что мы ее найдем.
Она кивнула. И мы заговорили о том, как выбраться отсюда. И — куда? И вообще, каким образом вернуть Елизавету к нормальному существованию?
Сидя в беседке, я составил первую половину плана: отсюда мы поедем вместе!
Она согласилась.
Впервые я видел ее растерянность и доверие к себе.
И хорошо понимал: это то, чего я когда-то так безумно хотел, и то, что теперь стало для меня обычной обязанностью.
Договорились так: имеем день на оформление всех формальностей.
Господин Валдис всячески способствовал ускорению процедуры.
Пригласив меня (после разговора с Елизаветой) на кофе в свой кабинет, радуясь тому, что проблема ее содержания благополучно разрешилась, он говорил без умолку, найдя во мне вежливого собеседника. Тут и выяснилось, что он имеет все «интеллигентские недостатки» — много читает, интересуется кино и даже сам пишет песни под гитару.
Я осторожно поинтересовался, знает ли он, кем была его пациентка, на что он живо ответил, что, если бы не знал, она давно бы уже была депортирована или сидела в приюте для одиноких. Говорил о ней с трепетом.
И довольно деликатно спросил, кем я ей прихожусь, ведь отдавать обитателей санатория можно только близким родственникам. Я сказал как есть. Он удивился, что у Тенецкой взрослая дочь, и выразил некоторое сожаление по поводу того, что теряет интересную собеседницу.
В свою очередь я осторожно поинтересовался состоянием ее здоровья.
— С этим все в порядке, — улыбнулся Валдис. — У нас не психушка и не ЛТП — сами видите. Здесь главным образом отдыхают, подлечивают нервы. Пять лет назад мы все же покололи ее успокаивающими. Теперь она в норме.
Он помолчал и стыдливо добавил:
— Сюда попадают те, за кого хорошо платят. И это — не худший вариант.
— Не худший вариант заключения… — сказал я.
Он согласился и предложил мне послушать несколько своих песен…
Я заночевал при том кафе, где пил кофе.
А следующим утром Елизавета вышла ко мне из ворот белого санатория с маленьким чемоданом в руке.
Я успокаивающе улыбнулся, имея в душе кучу сомнений в ее дальнейшей судьбе, ответственность за которую теперь полностью должен был принять на себя.
…До сих пор все у меня складывалось довольно нормально.
Я говорю «нормально» — в контексте всего, что произошло за годы некоего «автоматического» существования, в котором для меня, как и для многих моих сверстников, которые сильно замерзли на площади Независимости в 2004-м, собственная независимость от обстоятельств стала важнейшим двигателем всех праведных и неправедных поступков.
…Я никогда не мог стать на колени.
Осознаю, что иногда это бывает необходимо. Скажем, в церкви. Ведь неудобно, если ты остаешься стоять, когда все вокруг опускаются на колени.
А ты с ужасом понимаешь, что какая-то сила мешает тебе сделать так же.
Вероятно, эта сила называется гордыней, не знаю. Давно хочу спросить об этом священнослужителей, посоветоваться, является ли это большим грехом. Ведь говорят, что гордыня — это грех…
А если это не гордыня, тогда — что?
Когда мне было года четыре (может, меньше), а большим миром правил очередной и, кажется, последний «генеральный секретарь», по телевизору показывали, как один певец, который тогда был совсем молодым, но с той же самой квадратной прической, что и в настоящее время (говорят, что это — парик), пел на каком-то концерте песню, в которой были слова «Наш дорогой генеральный секрета-а-а-р!», и опустился на колени перед большим портретом того самого «дорогого», висевшим посреди сцены.
Тогда я очень удивился и подумал, что, наверное, это очень стыдно — вот так встать на колени перед большим залом, да еще и в телевизоре!
— Почему он стал на колени? — спросил я у матери.
— Потому что уважает власть! — пояснила мать.
Я очень уважал воспитательницу детского сада Марь-Ванну и подумал, что, наверное, было бы неплохо проявить к ней уважение именно таким образом, если такое правило существует во взрослом мире.
Но утром, увидев на лестнице статную Марь-Ванну, которая, словно императрица, встречала своих подопечных и считала, как цыплят, становиться перед ней на колени почему-то передумал.
А когда она, Марь-Ванна, оставила меня сидеть в столовой весь «тихий час» с полным ртом каши, которую я не мог ни проглотить, ни сплюнуть, я точно убедился: ни за что!
Наверное, с тех пор и приобрел ту «гордыню».
Ведь я могу сделать что угодно.
Даже самое сложное — признать свою неправоту и извиниться. Даже самое сложное-пресложное — отказаться от выгодного предложения.
Даже поцеловать кому-нибудь руку — например, незнакомой старушке (другим — вряд ли).
А вот стать на колени до сих пор не могу. Даже в церкви…
Поэтому меня очень раздражало, когда со всех сторон слышались призывы «встать с колен».
А как встанешь, если ты на них никогда не стоял?
Ни тогда, ни теперь…
Разве что теперь не опуститься ниже плинтуса для многих стало сложнее.
Ведь пора общественной апатии, густо замешанной на едином желании получать деньги, ничего при этом не вкладывая в это желание, кроме… самого желания.
Такая тавтология времени…
Пример воров и грабителей, которые в очередной раз прорвались к властному корыту, оказался заразным.
Скажу откровенно, соблазн не обошел и меня, когда я (правда, вполне веря в дело) принял участие в первом «откате», еще не очень хорошо понимая всю эту ложную схему.
Тогда глава телевизионного канала предложил мне написать сценарий, о котором я давно мечтал.
После года напряженной работы я получил немалые деньги и короткую реплику: «Всем спасибо! Все свободны!» А заказчик благополучно ретировался в неведомую даль, получив сумму, которая, вероятно, раз в десять превысила мою.
После нескольких подобных предложений (в которые я снова и снова верил, как последний идиот) я мог бы вполне прилично существовать без особого напряжения: «все свободны, всем спасибо» — и конверт, набитый деньгами.
В конце концов все это стало отвратительным.
Я видел людей в галстуках, с вполне благопристойными, а также патриотическими рожами, в которых крылись поросячьи рыла и кабаньи клыки.
Они рылись ими в любой грязи, где могли найти золотой желудь, чтобы положить его в свое, и без того напакованное хламом, логово.
Так было везде, куда ни кинь.
С одной стороны шло безумное насаждение невежества, бескультурья и низменных страстей, а с другой — совершенно бесстыдный грабеж уже награбленного другими.
Ситуация в стране была достаточно абсурдной, но мне казалось, что пока так и должно быть. Пока мы не пересечем определенную точку невозврата, за которой навсегда останется генетика покорности, страха, завистливости, неоправданных амбиций, предательства и все другие последствия многолетнего насаждения искаженных понятий.
Начиная с 2010 года это искривление достигало апогея.
Те, кто хоть каким-то образом касался власти (даже власти причудливой, скудной, которая ограничивалась ободранным кабинетом в какой-нибудь забытой Богом глубинке), начинали безбожно набивать собственные карманы.
Кто — копеечными семенами, кто — целыми заводами.
Безразлично — лишь бы брать.
Комплекс вечных прожорливых нищих правил даже теми, чьи часы имели цену квартиры или автомобиля.
Хватать и воровать, пока есть такая возможность, — такой была идеология руководителей.
В том, что они временные, у меня не было никаких сомнений.
Но все, что я сейчас мог, — это отступить подальше, чтобы в очередной раз не разочароваться в том, во что пытался сохранять хотя бы малый процент веры.
Поэтому просто тихо делал свое дело.