— Подумал, что… — задумался я, — что тебе очень идет эта прическа! И что ты сняла неплохое кино.
— Благодаря тебе. И Дезу.
И добавила, словно обращаясь к самой себе:
— Возможно, мне надо научиться говорить спасибо…
Она вытащила из-под пледа руку и протянула мне:
— Спасибо, Денис. Всего.
Я с удовольствием пожал узкую, но сильную ладонь.
К этому простому жесту и такой душевной интонации из ее уст я шел так долго, так утомительно и таким запутанным путем…
В отблесках дня, далеко внизу под нами текли стриты и авеню, образуя квадратные островки — неровные, как детские кубики, вспоротые изнутри железными, зауженными стержнями небоскребов.
Я видел все это, как аэрофотокарту в компьютере. Но не было такой кнопки, нажав на которую можно было бы приблизить необходимый объект. Рассмотреть до мелочей, чтобы найти на мостовой оторванную пуговицу.
Елизавета тоже смотрела вдаль.
Я был уверен, что мы думаем об одном.
— Мы ее найдем, — сказал я.
— Вчера после церемонии… Когда мы шли по дорожке… — неуверенно произнесла она. — Мне показалось…
— Мне тоже. Но это просто то, что мы хотели бы увидеть…
…Над Гудзоном низко висели свинцовые тучи.
Интересно, кто первым придумал это меткое сравнение — «свинцовые»?
Иначе не скажешь, ведь они действительно свинцовые — серые, блестящие, обремененные собственным весом, нависающие над городом, как коровье вымя. Можно еще сказать — «оловянные», но, в принципе, это одно и то же — серые и блестящие, похожие на вымя, полное молока.
Хадсон — это Гудзон.
То есть река. Гудзоном ее называли только в Союзе. В Америке говорят — Хадсон. Соответственно, и Техас — не Техас, а «Тексас».
Но это так, несущественно…
Итак, облака серые, низкие, едва двигаются, скрежещут, затрагивая животами факел статуи Свободы. С этого берега Манхэттена кажется, что она даже вздрагивает от этого, маленькая. Туристы толпятся на набережной, подставляют под нее ладонь и фотографируются в ракурсе: маленькая статуя Свободы на большой ладони.
Под мостом мурины торгуют спортивными «бобочками» с надписью «Ай лав Нью-Йорк» по пятнадцать долларов за штуку. «Бобочки» на любой вкус и цвет — с капюшоном и без, на молнии и без, от черной до белой — все цвета радуги. А еще на доске прикреплены часы, тоже «от пятнадцати…». Но можно выторговать и за десять.
Из- за неожиданной стужи нам пришлось купить три таких «бобочка». Не возвращаться же за теплыми свитерами на пятидесятый этаж!
Я взял черный, Дез — темно-зеленый, Лиза закуталась в сиреневый. И все это — на смокинги и ее вечернее платье!
Хохотали как сумасшедшие.
Решили сбросить и оставить их в авто перед самым визитом в кинозал.
Теперь наша любовь к Нью-Йорку запечатлена на груди.
Только сели в машину, пошел дождь.
Дождь в Нью-Йорке — особая история, об этом можно было бы написать стихотворение. Даже не надо писать — просто оставить одно это название: «Дождь в Нью-Йорке» и поставить внизу четыре строки обильных точек.
И все. И больше ничего не надо. Четыре строки точек — это тоже дождь.
Дождь в Нью-Йорке — довольно странное зрелище.
Он начинается с внезапных сумерек, которые поднимаются с земли, медленно перетекая за края небоскребов, как пена в кастрюле с кипящим молоком, клубятся наверху, выползают за пределы горизонта, смешиваются с облаками.
А по асфальту начинает лупить дождь — капли большие, пустые внутри, как стеклянные шарики, разбиваются на мириады маленьких острых осколков.
Воды — по колено! Но это не вода, а сплошная краска! Это все равно что идти по колено в картине Клода Моне или, скажем, Эдуарда Мане — все равно!
Все огни, которыми освещена авеню, утекли вниз, на мостовую — и приходится плыть в этом пестром море.
Колеса авто то зеленые, то синие, то красные. Краска — теплая, почти горячая, словно сотканная из огней города. Капли-шарики тоже разноцветные. Кажется, падают на лицо и покрывают его зелеными, красными, синими мазками.
Дождь в вечернем Нью-Йорке — карнавал смешанных цветов.
— Будто картину соскребли мастихином… — говорит Елизавета, глядя в окно.
— Точно! — подхватывает Дезмонд Уитенберг. — Я сам об этом думал сто раз, только не мог подобрать точной метафоры.
Чтобы не рассмеяться, я отворачиваюсь к окну.
У дураков, говорят, мысли сходятся. А Дез просто пытается задобрить Елизавету. Тоже мне, поклонник со стажем!
Мы едем на церемонию награждения.
В белом лимузине.
В море теплых огней.
Кутаемся в дешевые «бобочки».
Предложенные нам места — в пятом ряду.
А это, как говорит Дез, хороший знак…
Район Трайбек, расположенный между Канал-стрит на севере и Чембер-стрит на востоке, наиболее пострадавший во время теракта 11 сентября 2001 года, несколько лет после этого считался наименее пригодным для жизни.
Здесь еще долгое время после падения башен-«близнецов» клубилась пыль и чувствовался едкий запах. Когда живой, подвижный человеческий муравейник превратился в попелище, престижный деловой район надолго потерял свое значение. Пока к возрождению района не присоединился «Бобби» — Роберт де Ниро, — основав здесь ежегодный кинофестиваль независимых режиссеров со всего мира.
Сначала кинофестиваль имел целью возродить активную жизнь наиболее пострадавшего района. А потом начал работать на популяризацию независимого авторского кино, способного влиять на общественное мнение и возвращать его с обывательской и потребительской позиции на гражданскую.
Конечно, как в любом деле в ситуации становления, событий на фестивале было немало. Кроме двух конкурсных программ — документальной и игровой — шли показы лент, которые в них не попали, проходили «круглые столы», дискуссии, бесконечные культурные и развлекательные мероприятия.
…Богемный хаос и дух бунтарства — вот что отличало Трайбек от других, и более престижных, фестивалей. Немалая часть лент, как положено, принадлежала американцам, в фаворе Трайбека из года в год пребывали Великобритания, Канада, Франция, Германия, Италия и Нидерланды. И только страны Восточной Европы оставались за пределами интереса и внимания из-за жалких попыток спрятать под видом артхауса неприхотливые сюжеты.
Коллизии «Немой крови» изначально тоже казались мне несколько фантасмагорическими. А герои ленты — скоплением персонажей Босха.
Сначала Елизавета познакомила меня с одним странным мужичком с Дарницкой ТЭЦ, который в конце пятидесятых годов работал на новочеркасском электростроительном заводе.
Затем представила корейца скрипача, который в 1986 году тайными путями пробирался в Чернобыль и выступал в воинских частях дезактиваторов.
А потом к ним присоединился ее давний товарищ, ныне — депутат, а во время Оранжевой революции — один из «полевых командиров».
Затем странных персонажей стало столько, что я перестал удивляться тому, откуда она их знает и как собирает. Преподаватель Йельского университета, художники и музыканты, трактористы, дауншиферы, байкеры, какие-то бабки из заброшенных сел, директор зоопарка…
Не удивился бы, если б она нашла в тибетских горах йети или откопала в Карелии потомка инопланетян. Не представлял, что могло объединить таких причудливых личностей в достаточно разных, разведенных во времени и пространстве, ситуациях. Затем нам понадобились километры хроники, иногда до сих пор нежелательной для всеобщего просмотра.
Слава Богу, Дезмонд Уитенберг не ограничивал нас в финансах.
Самым тяжелым стал период монтажа, когда я просто тупо смотрел в монитор, не имея права голоса и наверняка зная: так не делается!!!
Добрая доля отснятого пошла в корзину.
Резала она себя безбожно!
На просмотре нашего полнометражного документального фильма, который представил Энтони Хопкинс, мне казалось, что вся земля охвачена предчувствием конца света…
— Думаете, я согласился говорить с вами только из-за ваших денег? Стольник сейчас ничто. И зеленый в том числе. Ситуацию не спасет. Просто — не с кем поговорить. Понимаете? Ну и потом, здесь, между собой, мы до сих пор пытаемся избегать лишних разговоров. Все боятся. Раньше боялись. Боятся и сейчас. Или просто не хотят вспоминать. Сейчас многое люди не хотят вспоминать. Так проще. Проблем и без того хватает. Вот часто вспоминают о Куреневском потопе? Когда рвануло дамбу в шестьдесят первом?! У меня там товарищ армейский погиб, утонул в той грязи. Я к его матери ездил — поэтому-то и узнал. Потом информации практически не было. Ну и о Чернобыле вспоминают, когда дата наступает. А имена тех первых, кто погиб, можете назвать? Кто их помнит, кроме близких? Так и с нами. То же самое…
Какой был день, спрашиваете? Обычный был день. Жаркий. Начало лета. Кто-то уже в отпуск ушел. Повезло им. А мы вкалывали. Тогда нам как раз на треть повысили план, а зарплату снизили. Пойдешь в ма газин — ничего не купишь. Масло, мясо — роскошь. На прилавках лежит, а купить не за что. А жрать хочешь. За картошкой очередь за нимали с часу ночи! По столицам это время, кажется, оттепелью называли. А какая оттепель, если работяги с голоду пухнут?! Ложь это все была!
В газетах писали, что повышение цен — «по требованию трудящихся»! Мол, народ понимает и поддерживает. Ведь космическую промышленность развивать надо? Надо! Вооружаться хорошенько против американцев — надо? Конечно. Так затяните пояса, господа работяги, и пашите молча. А то, что дети ваши голодные по улицам бегают, так и вы так же бегали — послевоенное поколение. И ваше не сдохнет. Как-нибудь будет…
Ради светлого будущего мы все пахали.
Так вот. Первого числа так же было. Вкалываем. В кишечнике — бурчит. Когда подходит ко мне Петька, дружбан мой, говорит: «Бросай все — наши к заводоуправлению собираются идти… Там уже полтысячи народа стоит!..»
— Что, так просто взяли — и пошли? Как декабристы?
— Кто? Какие еще декабристы? Июнь был. Жара. А я пошел, потому что все пошли. Петька, Степаныч, Ельников, Сыромятин, Валька-диспетчер, Пашка-промокашка, Зяма, бригадир наш — Иван Федорович Бондаренко. Ну, все. Всем цехом. Жрать всем хотелось. Ну и… справедливости, конечно.