Пуговицы — страница 39 из 79

Он страшно кашляет.

Сто раз пережеванная «Прима» скачет в заскорузлом беззубом рту.

На совесть сделанный синхронный перевод голосом Энтони Хопкинса (слава возможностям и предусмотрительности Дезмонда Уитенберга, ведь я настаивал на обычных субтитрах) точно и вкусно передает интонацию каждого предложения.

Видеоряд, который вмешивается в разговор, ломает рамки закадрового текста, действует по принципу магического двадцать пятого кадра.

Промывает мозги, аж дым идет.

Черт побери!

Вспоминается статья о «трехмерности кинематографического письма без приложения программных технологий».

Кажется, критик был прав.

…Ну вот, двинулись мы, значит, в заводоуправление. Шли и обсуждали, как жить дальше. Хотелось послушать руководство, что они об этом думают, как собираются пролетариат кормить! И такое тогда было чувство, знаете, — и страшно, и подъем невероятный, потому что много нас — тысячи! И с разных концов завода все идут на площадь — ох… Словами не передать! И не до смеха будто это было, а мы — смеялись. Мол, мы — главные, на нас все государство необъятное держится, на пролетариях, в случае чего — покажем свой мужицкий кулак, как в песне поется — «Нас еще судьбы великие ждут!»… Ну такое.

Так вот, вышел перед нами директор Курочкин, как царь и Бог, и говорит: «Если денег на мясо не хватает — жрите пирожки с ливером».

Харя наглючая, морда лоснится. Народ засвистел, ломанулся. Ну и закрутилось! Как спичку в сухое сено бросили. Витька Власенеко с корешами бросился к компрессорной и включил гудок. А те, кто был на площади, разделились на группы и пошли по цехам — агитировать народ на остановку работы. Почти все работу остановили. А те, кто боялся, — закрывались в цехах, чтобы нам под руку не попасть. На наш гудок начал другой народ подниматься. К обеду человек с пять тысяч набралось. Площадь аж лопнула — всех уже не вмещала. Кто-то лозунг нашкрябал: «Хрущева — на мясо!»

…Она (видно только руку и тонкую шею, на которой чернеет мысик коротких волос) чокается с ним стаканом с водкой. Он занюхивает глоток куском черного хлеба, тянет кильку из банки.

Мы хорошо тогда наклюкались в той его подсобке на Дарнице!

А как я спорил, к чему в этой ленте Новочеркасск, если речь идет об Оранжевой революции? И при чем здесь Чернобыль, если речь идет о Новочеркасске?

И слышал то, отчего неистовствовал еще больше: речь не пойдет ни о Новочеркасске, ни о революции, ни о Чернобыле! Это лишь фон для другого разговора! Какого, черт возьми???

Стоило только послушать наши диалоги — между мной и Дезом — по скайпу, чтобы понять: дело с самого начала пахло керосином:

— А о чем, позвольте вас спросить, маэстро, пойдет речь?

— Не ваше собачье дело, маэстро! Речь пойдет о генетическом рабстве, страхе перед властью и страхе власти, о миге, когда люди из быдла превращаются в народ… Начиная от сотворения мира и до наших дней.

— Дез! Дез! Оказывается, наше кино не о восстании в Новочеркасске!

— Прекрасно! Пусть будет больше о Чернобыле! Мы же об Украине снимаем!

— Но и не о Чернобыле…

— Ну хоть Оранжевая революция останется?

— Останется все, но оно все здесь — не пришей кобыле хвост!

— Да… Что же мы делаем?!!

— Лиз, Лиз, что мы делаем???

— Ребята, а пойдите-ка вы к…! Хотите конъюнктуры — дудки!

И вот после всего этого мы в сотый раз обращались к фильму — цельному в своей идее и исполнении, стройному по композиции и абсолютно неправильному с точки зрения этих же факторов.

…Кстати, никакого свержения власти мы не хотели! Не было у нас такой цели. Справедливости хотели, человеческого отношения. Все спонтанно было. И власть тогда, в первый день, спонтанно действовала, растерялась. И это заметно было: приехал бронетранспортер — и уехал обратно. Отряд прибыл из гарнизона — без оружия, побратались с рабочими, и офицеры его назад увели. Полный атас.

Вечером решили: надо серьезные требования сформулировать и выступить с ними в горкоме. Я вот сейчас думаю, если бы мы тогда сразу такой толпой на горком двинулись — снесли бы его на фиг. Они опомниться не успели бы и решений о расстреле принять тоже. Может, меньше бы покойников было, не знаю…

…Я домой забежал — жили мы недалеко, — чтобы хоть корочку в рот запихнуть и обратно бежать, к своим. Это меня и спасло. Екатерина, жена моя, спасла. У нее тогда, как говорится, послеродовая депрессия была. А может, и не послеродовая, а вообще депрессия — от той нашей жизни.

Итак, забегаю домой с безумными глазами — попить и кусок какой-то в рот положить. А она спокойно так дорогу мне преградила, Кольку на руках держит и садится на пол, приваливая собой дверь. Не пущу, говорит, и все тут. Мол, я родителей на поселении в Сибири уже потеряла при Сталине, а тебя не хочу, если рыпнешься — Кольку придушу собственноручно и сама из окна выброшусь, можешь тогда идти на все четыре стороны, нам уже все равно будет. Мы на четвертом этаже жили, без балкона — снаружи стена гладкая, даже трубы нет, выбраться невозможно. Я и так, и сяк к ней. А она молчит и сидит как камен ная. Я покрутился, думаю, вот будет парня кормить и купать — побегу.

А она — представьте себе! — так до утра и просидела. И Колька как чувствовал — не пикнул.

Только ближе к полудню заболела. Я ее на кровать перевел, ребенка молоком напоил и бросился дальше революцию делать. Только уже, как говорится, «задних пас», хотя и не по своей воле. В фотокамеры, на которые мятежников снимали, не попал, и пуля меня не задела, хотя все видел.

Ну вот… движемся по Московской до центральной площади имени Карла-Марла, на котором — через сквер — горком партии. Где поразвесили портреты Ленина, флаги, женщины с цветами идут, с детьми — как на первомайской демонстрации. По дороге присоединялись работяги с других предприятий — с Нефтемаша, электродного, жители близлежащих домов, народ из окрестностей, пенсионеры. Все шли. Отовсюду…

— И никто вас не останавливал?

— Гы-гы. Видели бы вы войско! Сначала, правда, дружинники пытались остановить, но впоследствии сняли свои повязки — кто бежал, кто к нам присоединился. А так пока со стороны руководства ни одной преграды не было.

— А милиция?!

— Милиция? Милиция была. Вызвали ее с Шахт — это у нас неподалеку городок такой, — своих задействовать боялись, не были уверены, что те на нашу сторону не перекинутся. Так вот, сотня милиционеров перегородила дорогу к площади — стали в шеренгу по двое. А как увидели, сколько народу движется, — так сразу же и рассыпались, как орехи. Начали к машинам, которые их привезли, прыгать прямо на ходу! И айда, только их и видели. А двоих, которые не успели к кузову попасть, мы поймали и предупредили, чтобы к нам больше носа не совали. С тем и отпустили — с миром. Ребята молодые, невинные…

На мосту — кордон из двух танков и солдаты с винтовками. Это первые танки, которые мы увидели. А что нам те танки и те мальчишки с испуганными глазами. «Дорогу, ребята, рабочему классу! — кричим. — Братья ваши идут!» Так те солдатики и танкисты начали помогать перелезать через тот кордон. И снова — весело: все свои, родные, все все понимают. Вот и в горкоме должны!

Дошли до площади, а там снова — бронетранспортеры, танки, военные. Как в кино. Не верилось, что не брежу.

— Стреляли?

— Люди говорили, что патроны у них холостые. Не будут же они в свой народ стрелять! Вот мы и поперли прямо на солдат. А потом такое было: вышел вперед заграждения офицер, сказал, что получил приказ стрелять. Тишина воцарилась. А офицер вынул револьвер и… застрелился.

— Застрелился?

— …Наверное, нормальным человеком был, чтобы по безоружным людям стрелять. Фронтовик бывший.

Ну и началось…

Сначала дали залп в воздух, по деревьям. А там дети сидели. Дети они такие — им только дай что-то интересное посмотреть! Посыпались оттуда, как яблоки…

А потом солдатам уже безразлично. Ведь после первого греха следующий как раз плюнуть — легко пошел. Пекло началось. Стрельба. И не из винтовок — из автоматов. Возле меня седой дед упал, девушка…

Я в арку отполз, только глазами хлопаю, вижу, майор один в лужу крови ногой стал, поскользнулся, посмотрел вниз — а там ребенок мертвый лежит — и так же застрелился, как и тот. Верно, совестливые люди были. Сейчас таких нет — сейчас все приказы выполняют, работу потерять боятся…

Ну и все бросились кто куда. Крики. Шум. Говорят, что тридцать человек тогда погибли, а я до сих пор думаю, что больше. Из нашего цеха только шесть на следующий день на работу не вышли — и где их закопали, только сейчас стало известно.

— Вы хотите сказать, что на следующий день вы вышли на работу?

— Вышли. И не смотрите на меня так! Были рабами, рабами и оставались. Видимо, тот, кто эту кашу заварил в семнадцатом, знал, что страх с людьми делает!

На следующий день все изменилось. Ведь объявили всех, кто принимал участие в демонстрации, бандитами, мятежниками, теми, кто хотел свергнуть советскую власть. И все, представьте себе, все, кто в первых рядах шел, кто «Интернационал» пел, признали себя виновными. Ведь застыдились. Сами себя застыдились — того проблеска в голове.

Каялись. Мол, не ведали, что творили, товарищи-граждане-господа судьи! А те, кто по домам разбежались, кому повезло не засветиться, — все на работу вышли. И знаете что? Перевыполнили план в тот день на сто пятьдесят процентов! Да еще и хотели в воскресенье отработать за счет тех потерянных рабочих дней.

Вот что мне до сих пор жжет: отреклись быстро. От того, что говорили, о чем думали, от родственников и друзей убитых, которых боялись разыскивать. А когда на суде объявляли приговор — семерых к смертной казни, другим по десять-пятнадцать лет лагерей, — зал аплодировал. Я там был. И тоже аплодировал. Радовался, что выжил и чистеньким понятно почему остался…