Пуговицы — страница 70 из 79

я в Киев.

— А дверь вам кто расшатал?

Улыбнулась иронически:

— Да были тут… одни… Но не расстраивайся, я старая — мне уже ничего не страшно. Их тоже собирают — под пивными палатками: вывозят автобусами, деньги выдают — за власть стоять… Я их с детства знаю — из тех, кто вас перочинными ножичками по подворотням пугал. Так что, детка, будь осторожна. Больше всего бойся тех, кто говорит «моя хата скраю». Но это неразумные люди придумали, ведь именно в крайнюю хату первым враг заходит! Не дай Бог дожить до этого… Не знаю, чем все кончится…

— Я знаю! — сказала Марина.

— И чем же? — улыбнулась Антонина Петровна.

— Мы победим! — сказала Марина.

…Утром следующего дня она стояла на Киевском вокзале, решая, куда податься — сразу на Майдан или в квартиру, которая пустовала почти три месяца.

Три месяца пребывания в космосе…

— …Любить родину бывает ох как трудно! Ведь родина — не хлеб с маслом.

Иногда она не может дать и этого.

— Собственно, почему она должна это давать? Она, а не — ты? Ты, любя ее, должен сделать все, чтобы она, твоя родина, не прятала стыдливо глаза, как нищенка, которая не в состоянии прокормить своего ребенка. В определенном возрасте это должен делать ты: кормить и защищать. Вот в чем секрет. Не требовать — а давать! Точнее — отдавать. И пока мы не научимся отдавать — ничего не сдвинется с места…

Это уже были совсем другие разговоры.

Другие люди.

Находясь среди них, она никогда так остро не чувствовала любви ко всем им, к стране, к земле.

Раньше все то, о чем велись разговоры, осознавалось на уровне пафоса, даже апеллировать такими банальными категориями, как любовь и патриотизм, было неловко. И некогда. В основном говорили о карьере, деньгах, престиже, успехе. Хотели «свалить», медленно наполнялись скепсисом ко всему, что происходило после выборов 2010 года, подшучивали над безграмотностью чиновников, «молотили бабло», ссорились в маршрутках, надеялись только на себя — или вообще ни на что не надеялись.

И вот теперь оказалось, что достойную жизнь в этом мире могут прожить только максималисты, к числу которых Марина никогда себя не относила. И вот — на тебе! — неожиданно, внезапно и непредсказуемо она поняла, что страна стала для нее «превыше всего».

Она поднялась над всей суетой, словно статуя.

И ее судьба превысила весь смысл Марининой жизни.

…Нужен военный билет?!

Куда он делся?

Ведь точно помнила, что получала его из рук смешного полковника в отставке, который вел «военную кафедру». Никогда не думала, что он пригодится!

Рылась в ящиках, глотая наросшую за эти месяцы пыль.

К черту!

Зачем этот билет?!

Теперь одежда! Летели на пол эластичные колготки, чулки с загогулистым узором, платья с декольте, «деловой» костюм.

К черту!

Зачем все это теперь?!

Черт побери, все сапоги на каблуках!

Черт побери, все белье в глупых кружевах!

Черт побери, ни одного нормального свитера, никаких теплых брюк!

Господи, рассчитано на какую девицу-дуру!

Сердце! Сердце не прекращает болеть. Во весь голос клокочет телевизор. Времени нет прислушиваться!

И как прислушиваться? Сесть перед телевизором с кружкой чая? И прислушиваться, как болит и бьется сердце?! Молиться?

Нет на это времени!

Слышать в трубку — «…и сына больше не увидишь, сучка! Вырастет нормальным работягой! Так и знай! Против власти пошли — кишка тонка! И я тебя собственными руками…»

Никогда не знала, что челюсти может свести так, что не разлепишь. И слез нет. Никаких слез! До победы.

Плакать — потом.

Бояться?

Дудки!

Дома — страшнее. А там — люди. Много людей…

Середина января — холодная. Говорят, морозы — в воскресенье. Затем будет легче.

С чем — легче?

С погодой, говорят…

…В день приезда сразу попала в фантасмагорию: на Михайловском соборе звонят колокола, на сцене перед Майданом — священники всех конфессий громко молятся перед сценой — женщины и старики — повторяют вслух сказанное.

Над площадью — черный дым, поднимающийся от Грушевского: то бледнеет, то снова покрывает небо черной пеленой.

Это значит: кто-то («Кто?!! Дай им Бог…») подбрасывает шины в огонь перед черной, безжалостной и немой цепью военных.

Сверху, с той же улицы, на ряды быстро проносят раненого — кровь капает на мостовую: «Отойдите!»

Какая- то женщина бросается вслед: «Что же это делается? Что делается!!»

Плачет. Раздражает криком.

Челюсти намертво стиснуты.

Окровавленную мостовую ковыряет такими же окровавленными пальцами.

Стоило бы получить рукавицы, но хрен с ними, с пальцами, с поломанными ногтями! Дядька какой-то обратил внимание: «Вы бы переоделись, дама! Шубку испортите…»

Все здесь — вежливые.

Удивительно — вежливые.

Поддерживают под локоть в таком хаосе, где в другое время — затоптали бы без всяких извинений.

Двое ребят принесли из гастронома пустые бутылки — в таких мирных ящиках: пластиковых, из-под пива, ностальгические.

— Что делать?

— Разливайте!

Стала в ряд с такими же «дамами» — в шубках, на каблучках: разливала.

Шубка — в пятнах. Колготки — в дырках. Ноги в итальянских сапогах — гудят…

А колокола стихли. И раненых не несут…

На сегодня — все?

Погрузили полные бутылки — ящиков тридцать…

Можно — домой? Спать? Но — как?

К черту спать: только переодеться.

Отмыть черные руки.

Собраться так, чтобы уже ни на что не тратить времени.

Спать — потом.

Все — потом!

В мэрии хватит, как в детстве в пионерском лагере…

Ехала домой и удивлялась тому, что в метро едут мирные люди. Наверное, так чувствовали себя солдаты, прибывавшие в отпуск с фронта, когда разглядывали женщин с помадой на губах. Но лица людей сосредоточенные, тревожные.

Она села на свободное место, прекрасно понимая, что от нее пахнет дымом и бензином.

Дома зачем-то начала искать военный билет.

Решила, что пойдет в медчасть.

Ну и что с того, что ее специальность — логопед?

Все равно ведь: какой-никакой, а — врач.

Кое- что умеет…

Глухой ночью, взяв такси, доехала до центра с мешками, набитыми нужными и ненужными вещами.

Добралась до мэрии, расположилась в углу за колонной, бросив туда шерстяное одеяло. Рассмотрела: когда-то здесь шли заседания, распределялись земли, звучали речи и царил странный мэр по кличке Леня-космос…

Теперь она здесь, на первом этаже, нарез`ала бутерброды.

За четыре дня превратилась в робота.

Надо резать — резала, надо разбирать медикаменты — разбирала. Прислушивалась к разговорам, мол, «вот-вот начнется бойня».

Можно было бы снять полиэтиленовые перчатки и уйти. Просто — уйти, сесть в метро и ехать среди других граждан с чувством выполненного долга: поиграла в свободу — и достаточно…

…Первые смерти, весть о которых распространились, как угарный дым, сжала горло, скрутила внутренности, заставила снять кухонные перчатки.

Краем уха услышала, что в медицинской мобильной бригаде не хватает человека.

Бросилась к человеку, от которого это услышала. Тот сразу нашел бушлат, размеров на два больше, чем нужен: «Давай с нами. На передовую. Скоро будет жарко!»

Посмотрел на ее ноги:

— Переобуться стоит, сестричка! — И улыбнулся ласково. — Каблуки сломаешь…

За обувью надо было бежать через Майдан, в пункт сбора вещей, — сама туда кучу отнесла, а времени на это нет.

Бросилась к первой попавшейся женщине в кроссовках — та сидела под колонной и оглядывалась на всех, как волчонок. Пояснила, что ей надо бежать наверх, где «горячо будет», а на ногах — вот это невесть что итальянское!

Та беспрекословно сбросила кроссовки, протянула. Внутри еще новенькие этикетки, не затертые. Марина переобулась — размер подошел, бросила ей сапоги — тоже неплохие.

Молодая женщина покраснела:

— Ой, не надо, зачем…

— А ты что, босая собираешься быть?

— Я отдам… Я вас найду и отдам, — услышала за спиной.

Кивнула через плечо, мол, не говори глупостей, сестричка, кому они сейчас нужны!

И понеслась за мужчиной, на ходу натягивая на бушлат белый плащ, из простыни сделанный, — с красным крестом посредине.

Выскочила на воздух — впервые за четверо суток нарезания — и почувствовала живое движение холодного воздуха.

Центр пульсировал, как распахнутая грудная клетка. Видела такое один раз, когда их, студенток, которые едва не теряли сознание, водили в операционную. Зачем логопедов было туда водить, Бог его знает, очень они тогда этим возмущались.

Но теперь смотреть на это разорванное тело города было не так страшно, будто уже видела такое, только в другом измерении.

Мужчина, Семенович, вежливо извинился, выругавшись, мол, в институт литературы, где один из пунктов оборудован, не прорвемся: оттуда уже «беркутята» идут. Мол, придется вместе с другими здесь, у Михаила, площадку для будущих раненых мобильненько организовать.

Но и этого не успели, так как сверху двинулись «беркутята» — сжимали кольцо плотнее, прорывая баррикады. Семенович успел ее ближе к сцене, к женщинам, вытолкать. А сам исчез в водовороте тысяч тел и голов, в пульсации толпы, в шуме и волнах, поднимавшихся и катившихся, как прилив и отлив. За ним пробиться не успела, видела только черные шлемы, кольцом окружившие многоголовую и многоголосую толпу.

«Это еще не конец… не конец…» — приговаривала она, наблюдая, как в безумной давке, словно на батальных полотнах художников, как в кино — во всем чем угодно, только не наяву! — люди сливаются с людьми. Зрение и слух отказывались воспринимать это «батальное полотно» как реальность. Впервые пришло в голову выражение — «не верь глазам своим!».

Оказывается, можно смотреть, видеть в упор — и… не верить.

Ведь увиденное превосходило и кино, и сны, и воображение.

Испугавшись первых смертей, военные получили приказ — давить, сужать круг щитами. Но и этого было достаточно, чтобы хрустели разбитые кости. Даже в таком шуме было слышно, как ломаются ноги и руки, как сжимаются под железным поршнем тысячи грудных клеток, как хрустят ребра…