Не стремиться к большему.
Таким был ее резиновый городок, откуда собирали и централизованно привозили в парк перед зданием Верховной Рады автобусы с рабочими и безработными, откровенными бандитами и равнодушными работниками, бывшими спортсменами-рэкетирами и простыми гражданами, которые хотели «увидеть столицу на шару».
…Противостояние перевалило за второй месяц.
И мирные демонстрации превратились в революцию.
Но чем она могла закончиться — никто не знал.
Зима была долгой.
Но в середине февраля взошло яркое, не зимнее солнце…
…Марина выскочила из Михайловского, куда утром побежала за лекарствами — там их было больше. А у нее «на пункте» заканчивалось обезболивающее. Прислушалась.
Издалека раздались какие-то новые звуки — похожие на те, что слышала в кино «про войну и немцев».
Не поверила: автоматные очереди, исходившие здалека, смешивались с завываниями сирен «скорых». Помчалась вниз, на ходу набрасывая медицинскую накидку и крепко зажимая под мышкой лекарства.
Какой- то совсем второстепенной мыслью поблагодарила неизвестную женщину за кроссовки — уже довольно грязные, потертые и перемазанные пеплом, но — крылатые.
Добралась до отеля «Казацкий» и застыла.
Да, вчера ночью здесь горел дом Профсоюзов, горели подбитые БТРы, наступали войска, снова сузив круг до сцены, но по той же магической формуле — «Не пройдут!» — не прошли. Говорили, что в «профсоюзах» заживо сгорели более тридцати раненых…
Но то, что увидела теперь, поразило, как не поражала ни одна из нереальных реалий, в которых жила эти два месяца: у «Казацкого» ровным рядом лежали убитые…
Их было много.
А сверху, с Институтской, сносили других. Клали рядом, накрывали одеялами и простынями, которые сочились кровью.
Сверху клали каски — оранжевые, зеленые, разрисованные — разные.
Но однозначно — хрупкие для настоящих пуль. Вокруг ходили священники, страшно выли женщины…
Ей надо было бежать вверх, туда, где небольшими когортами пробивались к Октябрьскому дворцу ребята.
Но ноги подкосились.
Села на бордюр.
Смотрела на пробитые каски и деревянные щиты. На то, как трепещут на мертвых руках живые записки — с фамилиями.
Очнулась от взгляда. Он пронзил ее всю, словно рентген.
Напротив почти в такой же застывшей позе сидела молодая женщина.
Смотрела на нее и быстрыми движениями делала зарисовку в потрепанном блокноте.
Хотела отмахнуться, как от мухи: нашла время для рисования.
Но не смогла пошевелиться.
Между тем женщина перевернула страницу и подошла к ней.
Марина, не поднимая головы, несколько секунд наблюдала за ее ногами.
Точнее — за сапогами.
Это были ЕЕ сапоги!
Итальянские, из мирной жизни…
Но — черные от сажи, седые от пепла и поцарапанные.
Женщина присела рядом.
Открыла блокнот, показала листок, на котором только рисовала.
Такие простые действия, но они вывели Марину из ступора.
На листке — она, Марина. Двумя-тремя росчерками. Но очень похожа.
Посмотрела на женщину. Подумалось о «мирном» — издалека та выглядела гораздо моложе…
— Простите, я совсем испортила вашу обувь… — сказала художница.
Хорошо, что она сказала именно это.
Не о смерти.
Не о вчерашнем дне и сегодняшнем утре, не о том, что будет завтра.
Марина внимательно посмотрела на нее. Вспомнила.
На девушке (а точнее, молодой — и одновременно постаревшей за эти дни — женщине) была та же одежда, что и полгода назад: клетчатая шерстяная куртка и вязаная шапка с длинными засаленными завязками, черные от грязи джинсы.
Прозрачный — «рентгеновский» — взгляд, от которого светлее в голове.
И от которого хотелось улыбнуться даже здесь, даже сейчас…
— Как вас зовут? — спросила Марина, рассматривая рисунок.
— Лика.
— Анжелика? — почему-то уточнила Марина.
— Нет, просто — Лика…
— Я — Марина. И я тоже испортила вашу обувь, Лика… — сказала Марина.
Улыбнулась.
Поднялась.
Побежала вверх.
Туда, откуда целились снайперы…
— Не говорите им код!!!
Крик в никуда.
Возможно, он касался жителей первого этажа…
Двери подъезда громко клацнули, и наступила тишина.
Слышно было только тяжелое дыхание из десятка грудей.
В окно на втором этаже светило яркое, не зимнее солнце.
— Наверх!
Десяток ребят помчались наверх.
Сквозь топот сапог, краем уха, она слышала, как проворачиваются ключи в скважинах замков на дверях. Постучала наугад в одну: «Откройте…»
Поняла — не пустят…
Посмотрела вниз. Витки лестницы просматривались довольно хорошо. Увидела, как там, внизу, открывается дверь, в нее влетают вооруженные военные с дубинками наготове.
Все было, как в кино.
А может, и было кино — «Люди в черном», например?
Моргнуть, встать — и выйти из зала.
Но выйти — не удастся.
Топот сапог приближался.
Люди в черном бежали по лестнице. Ребята в грязных камуфляжах поднимались выше. Еще пара этажей — и они собьются в одну невооруженную, загнанную в тупик стаю, станут кругом, как на Майдане.
И — что?…
Рядом с ней бежал старший мужчина, одетый более или менее «по-мирному». Подхватила его под руку.
Он сразу же понял. Отдышался, замедляя дыхание, поправил куртку, вытер лицо, взял ее под руку.
— Мы их задержим, — сказала она ребятам. — Там, наверху — люк. Бегите по крышам…
И прошептала мужчине:
— Мы идем из гостей… Вас как зовут?
— Игорь, — ответил тот.
Его рука, согнутая в локте, дрожала.
Она крепче сжала ее, и они медленно начали спускаться навстречу топоту сапог…
Когда они были совсем близко, громко сказала:
— Это же надо так влипнуть! Что происходит, дорогой…
Топот приближался.
Они бежали, поднимая вверх дубинки — уже готовые для ударов.
Их было десять или больше, но ей показалось — сотня…
На пятом образовалась «пробка», на которую она и надеялась, которая могла дать фору парням наверху.
«Сейчас убьют…» — мелькнула мысль, когда самый ловкий был в шаге от нее.
Встретились взглядами.
И вдруг она увидела в его глазах… радость.
Взгляд красноречиво говорил: «Слава Богу — женщина! Итак, можно не бить…»
Она могла поклясться, что это была именно такая мысль! «Можно не бить…», а это значит — еще мгновение побыть людьми…
Лика крепче вцепилась в руку своего партнера. В них врезалась толпа военных, и они будто распорошили ее, умерили напор. Минуя эту черную тучу, она услышала, что они начали подниматься медленнее. Даст Бог, ребята успеют выскочить в люк.
Хоть бы он был открыт.
Хоть бы он был…
…Люк был закрыт!
Через несколько минут, которые ярко врезались в память, они все уже стояли внизу, под стенами здания, — и те, кого пыталась так бесхитростно защитить, уже избитые, окровавленные, и она, с тем, кто назвался Игорем. И еще целая куча людей.
Солнце светило невероятно.
В его белом свете, как в море, лежали под стенами раненые и убитые — разные. Она не могла оторвать взгляд от пары людей старшего возраста, которую беркутовцы спешно накрывали тряпьем…
Все кончилось, затихло. По улице клубился белый и черный дым.
Тех, кто мог стоять, — выстраивали вдоль стены.
Вокруг ходили военные.
Один, по виду — начальство, подошел к ней, стянул с ее головы шерстяную шапку, бросил на землю.
И обжегся взглядом.
В нем не было ни ненависти, ни страха.
Наоборот, обжегся… сочувствием.
Она ему — сочувствовала!
Сочувствовала ТАКОЙ работе…
Хотелось освободиться от этого взгляда.
— Вы, наверное, хотите домой? — неожиданно сказал он.
— Наверное, да… — сказала она.
— Можете идти.
Она не удивилась, не обрадовалась. Покачала головой.
— Не могу.
— Почему? — спросил он.
— Я не одна, — сказала она и дернула за руку того, кто стоял рядом. — Мы вместе.
Он хмыкнул. И тихо сказал:
— Можете идти вместе…
Она услышала, как ее протянутую ладонь сжала другая. Это был тот самый человек.
Несколько метров они шли, не глядя друг на друга. Шли, будто ждали выстрелов в спину.
Парочка…
Вышли на угол Лютеранской и Шелковичной.
Остановились.
— Спасибо, — сказал мужчина.
— Спускайтесь до Бессарабки, — сказала она. — К метро «Льва Толстого». «Крещатик» — закрыт…
— А вы?
Она махнула рукой в ту сторону, откуда они только что вернулись.
— Там ребята…
Он ничего не спросил.
Обнял и несколько минут тяжело дышал в плечо.
Потом пошел вниз.
…Богоматерь смотрела на нее одним — правым — глазом.
Он уже был таким, каким нарисовал его неизвестный художник эпохи Возрождения: светло-голубым, как рыбка на глубине. Левый еще требовал как минимум двухдневной работы. Икона была так себе, из детской спальни. Выражение лица — достаточно нейтральное, умиротворенное. Вокруг реставрационного станка Энжи налепила с десяток фотографий, сделанных в разные годы с начала двадцатого века, на которых эта Богоматерь была в разных ракурсах.
Можно было бы обойтись и без этого (по крайней мере, Робби достаточно поиздевался над ее добросовестностью), но ей важно было видеть, как эта невзрачная икона в течение многих десятилетий оживляла интерьер.
Энжи надвинула на глаза увеличительные очки, поправила лампу и погрузилась в работу.
В мастерской было довольно холодно.
Сквозь щель в окне виднелись белые тропы геометрического парка. Он напоминал нарезанный равными кусками торт.
Энжи сделала десять прикосновений кистью к левому глазу Богоматери, отсчитывая мгновения между двумя ударами сердца. Робби смеялся бы.
Энжи посмотрела в окно и натянула на голову клетчатую вязаную шапку. Сейчас, в восемь часов, здесь еще холодно, но до прихода коллег — мистера Харпера и Робби — воздух медленно прогреется.