— Часа три назад у нас уже побывал один из Головковки Новопражского района!
И, пролистав несколько листков назад, прочитала:
— Лейтенант Проквас Федор Иванович. Знаете такого?
— Это мой однокашник. Вместе учились в школе.
— Вот видите! Чуть было не свиделись…
Она минуту помолчала, а потом произнесла:
— Десятого февраля здесь произошла одна встреча. Сколько жить буду — никогда она не забудется!
И, поднеся нам по второй кружке горячего чаю — на этот раз уже без сахара, — рассказала о той встрече.
…Привезли к ним раненного в лицо майора. Мелкие осколки изрешетили его щеки, лоб, рассекли подбородок, губы. Один из них вонзился в глаз. Вся голова, все лицо были забинтованы, виднелся лишь один здоровый глаз. С помощью медсестры майор с большим трудом выпил пол кружки чаю, потом его перевязали, и он прилег на сено, протянув озябшие ноги поближе к печурке.
Вскоре прибыли еще несколько повозок с ранеными: кого внесли, кто сам вошел…
Среди них оказался один паренек — тонкий, как стебель, сержант. На бортах шинели — по два треугольника и эмблема пехотинца. Нежное, похожее на девичье лицо: пухлые губы, большие голубые глаза и еле заметные белые брови. Ранен был паренек в обе руки — их подвесили на бинтах.
Начала сестра регистрировать. Попросила и сержанта назвать фамилию, имя, отчество. И только он сказал «Туликов Виталий», как мгновенно подскочил лежавший у печки майор. Подбежал к сержанту, начал его обнимать. А тот сначала было отшатнулся, а потом — даже по одному глазу, по фигуре! — узнал в майоре своего отца и заплакал.
Потекли слезы и у майора. Ему хотелось назвать сына, по он не мог этого сделать и ранеными губами с трудом произносил только первый слог его имени «Ви… Ви… Ви…» Сын же хотел обнять отца, но не смог поднять рук, хотел поцеловать его, но лицо майора было все в бинтах.
И Виталий поцеловал отца в плачущий глаз, прильнул щекой к его окровавленным повязкам и так и остался стоять в объятиях больших, крепких рук.
Смотрели на эту сцену медики, смотрели раненые, и слезы текли и текли из их глаз. Сестра налила Виталику чаю, но он, потрясенный, стал отказываться. Тогда отец посмотрел на сына ласковым глазом, с трудом выдавил из себя: «Ви… Ви…» и строго погрозил пальнем: пей, мол, надо согреться на дорогу. И парнишка послушался отца, как в детстве, и стал пить.
А тот, достав из кармана конфеты-подушечки из командирского доппайка, завернутые в потертую газету, начал угощать ими и сына, и медиков, и всех раненых.
Потом за майором прибыла легковая машина, и они с Виталием уехали на железнодорожную станцию…
Отправился в путь и наш санный обоз. Очередная остановка была на обогревательном пункте, размещавшемся в крайнем домике небольшой деревушки. Здесь я, уже не ожидая ни регистраций, ни чаю, сразу же навел справки о Федоре Проквасе.
Медсестра нашла эту фамилию в своем журнале и сказала, что догнать его вряд ли удастся: часа три или четыре, как его вместе с другими ранеными отправили в Малую Вишеру.
Но вот наши фамилии уже занесены в журнал, мы напились досыта обжигающего горло кипятка. И снова в путь. По накатанной снежной дороге легко бегут санки. Возница — молодой, бедовый боец — понукивает на худенькую, мохнатую лошаденку, у которой из ноздрей, обрамленных густым инеем, вылетают клубы пара, как на сказочной картинке.
Возница начал скручивать козью ножку, но у него что-то плохо получалось: на морозе застыли руки, к тому же на левой не было двух пальцев. Цигарку он все-таки скрутил и, пустив в дело «катюшу» — так он назвал кремень, паклю и стальной кусочек пилы-ножовки размером с маленькую расческу, — прикурил. Нас обдало крепким дымом. Кто-то закашлялся.
— Махорка-моршанка, — как бы оправдываясь, сказал боец. — Сделаешь затяжку, чувствуешь, как печенка и селезенка вместе с почками прыгают-переворачиваются и глаза вылазят. Но хорошо, что хоть такую дают! А то пришлось бы сушить навоз гнедой и потреблять его вместо махорки, как бывало в изначальный период курения…
Слушаю я возницу, смотрю на его покалеченную руку — она еще как следует не зажила — и все думаю о Проквасе, повторяя в мыслях: «Федя, не спеши! Федя, не спеши!» Повторяю и ловлю себя на том, что эти слова я много раз говорил раньше, в мирное время, еще там, в родной школе.
Да, да, именно эти слова… Мы ведь часто играли в волейбол. Федя всегда шел передо мной, навешивая мне мяч для удара. Но Проквас во время ответственных соревнований обычно суетился, спешил и неточно давал мяч. Поэтому, я постоянно говорил: «Федя, не спеши! Федя, не спеши!»
Теперь я снова твержу ту же фразу, лежа на санках — раненый, озябший — и думая лишь об одном: догоню ли я Федю или нет.
Нет, не удалось мне, увы, встретиться с ним, хотя все время шел по его следу: четыре этапа — четыре обогревательных пункта, и на каждом из них Федя был зарегистрирован. Да это и понятно — другой дорогой от переднего края до железнодорожной станции ехать он не мог: кругом леса, глубокие снега, проторенных дорог нет. Одна-единственная, хорошо накатанная дорога протянулась на этом участке фронта именно к Малой Вишере, нашему конечному пункту.
Здесь Федор тоже был зарегистрирован, но увидеть его не пришлось — поезд с ранеными уже ушел в глубь страны. Как я ни твердил; «Федя, не спеши!» — ничего из этого не вышло…
Когда Головковку освободили, я написал письмо сестре Прокваса Тане, нашей ровеснице, сообщил ей о том, что Федор был ранен, что я имел возможность с ним встретиться, да не встретился, рассказал, как следовал по его пятам… И из ответного письма я узнал, что Федор живой, находится на фронте.
Потом мы с ним переписывались. Затем — и встретились. Но это было уже после войны. Да и встреча была необычной!
…В сорок пятом, получив десятидневный отпуск, я на октябрьские праздники приехал домой. И вот — день отъезда, станция Александрия, Я подхожу к вагону, чтобы ехать в свой гвардейский полк, а из его дверей по ступенькам сходит Федор Проквас. Возвращается домой!
Мы обнялись, расцеловались. Но поговорить не было возможности: стоянка поезда — всего одна минута. А что могут успеть сказать за одну минуту люди, которые не виделись четыре года? Да еще какие! Одними лишь восклицаниями да междометиями успели обменяться.
Засвистел тонким голосом паровоз, и поезд тронулся. Федор стоял на перроне и, ликующий, возбужденный, махал мне на прощанье рукой. Я делал то же самое и вспоминал ту суровую зиму, когда нас по одной дороге везли в госпиталь, и я пытался его догнать…
Кто был на войне, тот помнит, до чего тогда хотелось встретить кого-нибудь из земляков! Пусть даже не из родного села или города, а хотя бы из родной области. Идешь, бывало, строем у самого фронта, увидишь чужую колонну и обязательно услышишь:
— Смоленские есть?
— А братцы-кубанцы?
— А, может, из Одессы-мамы тут кто?
И выпадали счастливые минуты — находились земляки. Они знакомились, чуток говорили, наскоро обменивались домашними адресами и, обнявшись, торопливо попрощавшись, догоняли свой строй.
Были и у меня памятные встречи. В августе сорок первого, например, в Днепропетровске, встретил я свою соседку-одногодку Екатерину Малий. Позже, когда город был оккупирован врагом, ее угнали на каторжные работы в Германию.
Девушка бежала, поселилась в Польше, там вышла замуж, обзавелась детьми. Но вскоре после войны тяжело заболела и, чувствуя, что ей осталось жить совсем мало, приехала в Головковку, к родным, чтобы проститься. Потом уехала назад, а через два месяца муж сообщил о том, что Катя умерла.
Встретил я на дорогах войны и своего учителя Петра Яковлевича Педана. Это произошло уже в сентябре сорок четвертого, во время боев в Польше.
…Наша батарея «катюш» следовала на огневую позицию. Ехали мы медленно: дороги — сплошной сыпучий песок, машины, тяжело урча перегревшимися моторами, еле-еле двигались. Справа виднелось желто-белое песчаное полотно, слева к самой дороге подходил молодой хвойный лесок. На обочине, у вездеходного «виллиса», стояли и рассматривали карту два офицера: майор и старший лейтенант. Он-то и оказался Педаном.
Я крикнул:
— Петр Яковлевич!
Тот оторвался от карты и, узнав меня, обрадовался:
— Братченко!
Но соскочить с боевой установки, чтобы задержаться и хотя бы несколько минут поговорить со своим учителем, не было никакой возможности. Так и окончилась эта наша мимолетная встреча.
Уже после войны узнал я, что мой учитель погиб.
А Шевченко?
После изгнания фашистов из Головковки я получил письмо от сестры Марфы, в котором она сообщала адрес старшего брата Гаврилка — Тимофея. Он тоже был на фронте и тоже ничего не знал о брате…
Закончилась война. Умерли отец и мать Шевченко, не дождавшись весточки от младшего своего сына. Но по-прежнему ждали Гаврилка два старших брата-фронтовика — Михаил с Тимофеем — и сестра Дуня. Десятилетия ждали! Но так ничего о нем до сих пор не известно. Мой славный Гаврилко, наверное, как к тысячи других, попал в печальный список без вести пропавших…
А какова судьба Степана Донца?
В конце 1943 года он был третий раз ранен. К тому времени наше село уже освободили от врага. Накануне полного выздоровления Донец попросился на несколько дней домой. Отпустили.
Спешил он в Головковку, очень спешил! Потому что жила там одинокая больная мать. И еще потому, что ему очень хотелось встретиться со своей Наташей, которую Степан не видел два с половиной года и о которой не переставал все время думать.
С матерью он увиделся, а вот с любимой — нет: фашисты угнали ее на каторжные работы в Германию. Десять дней имел право Степан быть дома, а прожил всего лишь пять: горевал, тосковал по Наташе… И, попрощавшись с матерью, уехал на фронт.
Обо всем этом я узнал из его писем, которыми мы регулярно обменивалась в 1944 году. А потом вдруг их не стало. Написал я в Головковку его матери, и она сообщила о том, что ей тоже ничего нет от Степы.