Вместе с лейтенантом пошли на восток два бойца. Обида давила их души. Надо же — по своей родной земле приходится идти тайком, приходится прятаться и бояться! Встречая день, они не знали, доживут ли до вечера…
Ночью остановились в небольшом хуторке, затерявшемся в лесу. Старичок, приютивший их, помог достать гражданскую одежду и посоветовал:
— Теперь вы похожи на крестьян, и, чтобы наверняка пробиться к своим, лучше идти днем. Но не лесами, не окольными путями, а главными дорогами. Фашисты подумают: раз вы не прячетесь, значит, нечего вас и преследовать! К тому же в гражданской одежде вы не вызовете никакого подозрения.
Так и сделали. Шли на восток обочинами магистральных дорог. Их равнодушно обгоняли фашистские танки, легковые автомобили с высоким фашистским начальством, грузовики, мотоциклы.
В одной деревушке вдруг задержали и, подталкивая автоматами, заставили залезть в кузов автомобиля. «Все, попались», — подумал про себя Чуклин. И он, и бойцы, шедшие вместе с ним, очень волновались: ведь у них, в старых мешках, которыми они обзавелись в том лесном хуторе, находилась их военная форма и по пистолету.
«Куда нас везут? Что делать?» — гадали они. Чувствовали, что оказались в безвыходном положении, и, глядя на две новенькие лопаты, лежавшие в кузове, решили: заставят яму копать, а потом расстреляют.
У Чуклина появилась было мысль — достать из мешка пистолет и прикончить фашистов. Но как это сделать, если в кузове рядом с ними сидели двое верзил с автоматами на шеях? Только попытайся достать оружие — тут же прикончат! И прыгать из автомобиля на ходу — тоже нет смысла: сразу же пристрелят.
Мысли одна за другой роились в голове, а подходящего решения не было…
Машина остановилась, фашисты, сидевшие в кузове, сбросили на землю лопаты. Затем один из них, обращаясь к задержанным и улыбаясь, сказал:
— Ком цу мир! Шнель![1] — и резким жестом волосатой руки, обнаженной по локоть, дал понять, чтобы они освободили кузов.
Спрыгнули на землю, держа в руках свои мешки. Если бы слева или справа росла рожь, можно было бы попытаться бежать… Но с обеих сторон дороги раскинулись плантации картофеля… Разве в нем спрячешься?
К Чуклину подошел немец и, дав ему лопату, сказал:
— Картофель, арбайтен! Ферштейн?[2]
Чуклин кивнул. Положив возле себя свой мешок и взяв лопату, он начал подкапывать кусты цветущего картофеля. Один боец делал то же самое, а второй собирал бульбу и складывал ее в кучу. Немец ходил по полю, выбирал самые большие кусты и, указывая пальцем, лихо распоряжался:
— Дизе… Дизе…[3]
Работал Чуклин и все нервничал — хоть бы в их сидоры не заглянули!
Накопали они два мешка молодого картофеля и погрузили его в кузов. Фашисты разместились в машине на прежних местах. Загудел мотор, и они поехали. Но перед этим, выглянув из кузова и самодовольно улыбаясь, один из гитлеровцев крикнул:
— Ауфвидерзейн! Зи зинд гутен руссиш швайн![4]
Чуклин немного знал немецкий, и эта издевательская фраза в их адрес — словно ножом полоснула по сердцу.
— Что ж, на этот раз нам повезло… Прав, наверное, старичок. Будем и дальше идти днем, в открытую, по оживленным дорогам. Авось пронесет, как в этот раз! — И, взяв свои грязные крестьянские мешки, они пошли дальше, на восток.
В течение трех недель пробивался лейтенант с солдатами к своим. Питались тем, кто что подаст. Шли босиком, ступни ног были в занозах, распухшие, грязные. Жили одной лишь мечтой — добраться до своих. В конце третьей педели пути услышали канонаду. Значит, впереди — бой, напрямую не пройти…
Взяли левее. Двигались ночью. Оказались у какой-то деревушки, постучали в окно крайнего домика, узнали о немцах: те сегодня днем промчались через деревню на танках. Двинулись дальше и наткнулись на вражеские машины, которые стояли в кустах. Немец что-то выкрикнул, а затем ударил из автомата. Видимо, часовой, охранявший танки…
Повернули еще левее и ускорили шаг, надеясь соединиться в эту ночь со своими. И это им удалось: слева от места, где расположилось фашистское танковое подразделение, немцев не было, и Чуклин со своими бойцами еще до рассвета вышел на наш усиленный пулеметный пост, выставленный на опушке леса.
Их задержали, отвели в штаб батальона, затем — в особый отдел полка. Пробившиеся из окружения предъявили свои документы, которые были зашиты в гражданской одежде, надели военную форму… Затем они прошли еще одну проверку — в особом отделе дивизии. И только потом, когда полностью убедились в их личности, они были направлены в воинскую часть.
* * *
Ночевать в доме нам не пришлось — немцы открыли огонь из минометов, — и командир взвода передал приказание командира роты оставить деревню, выйти в поле, окопаться в снегу и быть готовыми к отражению контратаки.
— Чем же нам ее отражать, если патронов нет? — спросил Донец.
— Патроны будут — вот-вот подвезут, — ответил Андрюхин.
Действительно, вскоре в деревню прибыла повозка с патронами. Степан зарядил все три диска, заполнил обоймы подсумка. То же сделали и другие бойцы роты.
Свою огневую точку мы оборудовали метрах в пятистах от деревни. Маленькими саперными лопатками выкопали в снегу окоп, установили пулемет. Дул холодный ветер, пронизывающий до самых костей, и Донец, предложил нарезать из плотного, улежавшегося снега плиты, чтобы обложить окоп со всех сторон — хоть немного от ветра укрыться!
Так и сделали — но это от холода не спасло, и я начал бег на месте. Мой друг тоже энергично прыгал, приседал…
Это наше необычное занятие продолжалось около часа, и мы оба хорошо согрелись. Но ненадолго. Вновь легли в снежный окоп — вновь быстро продрогли. И снова те же приемы.
Есть у Козьмы Пруткова такая мудрая мысль. Бела у тебя будет спрошено, что полезнее — солнце или месяц, ответствуй — месяц. Ибо солнце светит днем, когда и без того светло, а месяц ночью. Но, с другой стороны, солнце лучше тем, что светит и греет, а месяц — только светит, и то лишь в лунную ночь.
Нам в том бесконечном снежном безмолвии, конечно же, полезнее был месяц: он не так ярко светил, как солнце, и мы, пользуясь темнотой, имели возможность и прыгать, и бегать на месте, и приседать. Днем же, когда солнце, этого не сделаешь — немец рядом. Хоть ты в сосульку превратись на этом снегу, подняться, попрыгать — не сможешь.
Но вот взошло солнце, и сразу порозовел снег, засветился мириадами сверкающих искорок. Теперь все мы лежали неподвижно. Сквозь «амбразуру», сделанную в снежной плите, я наблюдал за передним краем врага: он проходил у самого леса. Над лесом — еле заметный дымок: немцы греются у костра или в землянках. Только изредка, где-то левее, слышны винтовочные выстрелы.
А потом загудели самолеты: «юнкерсы». Рано что-то они сегодня поднялись — только день начался, а они уже в воздухе. Три звена — девять машин. Летят низко, никто по ним не бьет — ни зенитчики снизу, ни истребители сверху. Идут беспечно, уверенно. Долетев до деревни, из которой нас вывели ночью в поле, фашисты начали пикировать. И полетели, покачиваясь, десятки бомб. Гул моторов… Взрывы… Столбы дыма… Потом показалось пламя — горели дома. В деревне их было десятка три, и почти все сгорели.
— Сволочи! — в сердцах произнес Степан.
Потом задумчиво сказал:
— Хорошо, что нас вывели оттуда. Представляешь, сколько было бы убитых и раненых, попади мы под бомбежку.
Чувствую, как мороз хватает меня за спину, как коченеют ноги. Донец, лежа, постукивает валенком о валенок. И вдруг берется за винтовку:
— Смотри, смотри, фриц на опушку высунулся… Наверное, нас высматривает! Ты из пулемета не бей — не стоит из-за одного паршивца обнаруживать точку. Лучше я его из трехлинейки кокну…
Вставив винтовку в «амбразуру», прорезанную саперной лопаткой в снегу, Донец, затаив дыхание, прицелился, и в сухом морозном воздухе раздался глухой щелчок.
Фашист упал. Его пытались забрать, но каждый раз, когда из леса выползал немец, Степан тщательно целился и плавно нажимал на спусковой крючок. Уже и темнеть начало, а убитый враг все лежал. Только на второй день, когда рассвело, мы не увидели его.
Да, метким стрелком был мой друг Степан… Это все мы, его ровесники, знали, еще будучи учениками родной Головковской школы. Там мы, члены кружка Осоавиахима, сдавали нормы на значки ЮВС — юный ворошиловский стрелок — и ВС — ворошиловский стрелок. Степан стрелял лучше всех. Он в числе первых среди своих сверстников получил красивый, как орден, значок ВС.
И в полковой школе он показал свой снайперский глаз: пятью выстрелами выбивал пять десятков очков. О Донце рассказывалось в боевом листке, который ежедневно выпускал я. Заметку о нем написал курсант Николай Ляшенко, боевой парень, выпускник Новопражской средней школы Кировоградской области. «Донец выстрелами из пулемета свои инициалы на черном кругу мишени выбивает. Отличный он стрелок».
Свою заметку Николай назвал «Сверхметкий стрелок», а в боевом листке она называлась «Меткий стрелок». Ляшенко упрекнул меня: зачем, мол, ты исправлял заголовок? Ведь курсант Донец — а об этом вся полковая школа знает — сверхметкий стрелок?
— Неверное это определение, — возразил я.
— Как так неверное? Ты что, не признаешь его мастером стрельбы?
— Признаю. Да, он мастер, замечательный стрелок. И все же «сверхметкий» — это, Коля, бессмыслица! Так утверждает Максим Горький, который однажды заметил, что говорить «сверх» нельзя. Это — несуразица. Можно сказать меткий, но сверхметкий — никак. А Горький в этом деле, сам понимаешь, для всех нас непререкаемый авторитет.
— Ладно, авторитет, — вяло согласился Ляшенко. — И все-таки слово «сверхметкий», мне кажется, больше говорит, чем просто «меткий»! Но спорить с тобой не стану, если уж ты на самого Максима Горького ссылаешься.