Пулковский меридиан — страница 35 из 116

Нет, им уже не видны эти «незначительные частности». Но именно их, прежде всего их видели перед собой, переживали, запоминали, казалось, на всю предстоящую жизнь, и Вася и его соратники.

Общего они еще не могли окинуть взором; общее еще ускользало от них. «Частное» же шевелилось, жило, трепетало перед их глазами… И, вероятно, самым трудным было бы для них правильно учесть, по достоинству оценить их собственную роль, их вклад в великое всенародное дело. Хотя, говоря по правде, у них не оставалось времени заниматься этим. Едва держась на ногах от усталости, они пересекли в ближайшие дни болотистые леса к востоку от Копорья и подошли после долгих и нерешительных блужданий близко к нашим частям, стягивающимся на рубеж речки Коваши.

Глава XПЕЩЕРА ЗА АГНИВКОЙ

Фенечке Федченко двадцатого марта стукнуло тринадцать лет. Ее лучшей деревенской подруге, бабке Домне, исполнилось сто семь еще прошлым летом. В Успенском посту.

Если у бабки Домны люди спрашивали, сколько ей лет, она сердилась.

— Да что я, человек хороший, подрядивши тебе их считать? — басом отвечала она. — У бога и сто лет за одни сутки. Я тебе не березов пень: по колечкам годов не узнаешь… Живу сама и помру, никого не спросясь!

Самые древние старики округа соображали впрочем:

— Ой, стара! Надо быть, она еще при французе родивши. Когда Москва горела!

Но даже этих стариков, взглядывая на них из-под ладони, против солнца, бабка снисходительно звала — кого «сынком», а кого «внученькой»…

Бабка Домна знала, с какого болотца и в какой именно день и час надо собрать тройчатые упругие листья вахты, чтобы лечить ими лихорадку. Она умела, насушив мешочек Ивановых червячков, натереть потом ими ладони, погладить красное, точно отпечатанное на теле, пятно страшной болезни «рожи» и «снять ее как рукой».

Если бабка Домна в жару, в засуху, в зной и пыль выносила и ставила к ночи под стреху крыши старую квашню — все знали: завтра неминуемо будет ливень, с крыш струями потечет мягкая дождевая вода.

Если она, захватив с собой лубяной кузов, вдруг направлялась в лес за «земляницей» или за ежевикой, — полдеревни пускалось по ее следам. И все-таки всегда она приносила больше всех.

За свои сто семь лет бабка Домна научилась замечать то, чего другие не видели. Зимой она подходила к березе у Петрова дома и вдруг останавливалась прислушиваясь. По углам изб еще трещал лихой, белый мороз; на юге — к Баранову, к Заполью — холодно горела синим и красным огнем огромная студеная звезда, а бабка Домна уже говорила соседу:

— Василий! Ты что? Ты, никак, это в город завтра ладишь? На подрезах бы сани запрягал. Слышь, лес зашумел как? Шу-у! Ш-у-у! Вода будет, ростепель!

И сосед покорно заводил под поветь дровни, выкатывал подбитые железом санки. Сказала бабка: «вода», — воде и быть.

Весной она приходила из лесу, садилась на камень у ворот и бормотала.

— Фень! Федось. (Ее дочку, Фенечкину бабушку, тоже звали Федосьей.) Пробежи, матуш, по деревне, скажи мужикам: жито сеять пора. Вон ходила по Филиному лугу, все лапти обжелтила: зацвел ленок кукушкин-то. Пора. Пускай сеют.

И наутро лучшие хозяева выезжали сеять.

— Бабка Домна зря не скажет!

На дороге ей кланялись ниже, чем попу, почтительнее, чем фандерфлитовскому управляющему-немцу. А за глаза окрестные жители — вяжищенские, ведровские, смердовские мужики — уверяли без тени сомнения:

— Кто? Домна-то? Ну, брат, наша Домна — уж это законная ведьма!

И если прямо сказать, так Фенечке это нравилось, было приятно, лестно где-нибудь в городе, в школе вдруг признаться подруге на уроке геометрии:

— А знаешь что? У меня прабабушка-то — ведьма. Правда! У нее в кладовке вот такая банка язвиного[22] жира. Она им раны лечит. Она в лесу змею найдет, берет прямо рукой. Подержит, поглядит и опять отпустит. Скажет: «Ну, ползи, ползи, лукавый! Не греши до утра!..»

Феиечка в девятнадцатом году была среднего роста смуглой девчонкой с двумя тугими косичками на затылке, с белым пробором среди туго стянутых блестяще-черных волос, с той мгновенной сменой выражения на смышленой глазастой мордочке, которая бывает свойственна только тринадцатилетним умным и живым девочкам. Длинные, нескладные руки и ноги ее мотались, куда им вздумается, без передышки, как у деревянного прыгунчика-паяца. Настроение менялось поминутно: вот пригрустнула, а вот уже взвилась и помчалась невесть куда. Коза, воструха, дедушкина любимица! Старик Гамалей, и тот бывало постучит согнутым в крючок профессорским пальцем по ее глянцевитому темени:

— Ох, бойка! Ох, сорванец-девица!

Вовочка же Гамалей немел в ее присутствии; он хоть и конфузился, но не отходил от нее ни на шаг, как привороженный. И сколько раз бывало, если она разобьет, вихрем повернувшись по комнате, что-нибудь там, в Пулкове, Вовочка с глазами, полными слез, мужественно стоит за нее в углу.

— Ну, я же, я разбил. Я сказал же, что я!

Тот же Петр Аполлонович Гамалей, как-то, призвав на помощь тетю Грушу, Вовину няню, сел и сосчитал, сколько у бабки Домны потомков — детей, внучат и правнуков. Вышло — всего было 108 человек, а в живых осталось семьдесят три. Петр Гамалей долго крутил носом, качал головой: «Астрономические цифры!» — сказал он наконец.

Бабка Домна ходила согнутая почти вдвое, опираясь на суковатую вересковую палку. На подбородке у нее росла реденькая, но курчавая борода. Нос лежал совсем на губе. Волосы от старости стали необычного, не поймешь какого цвета.

И все-таки, как это ни странно, было одно, что делало Фенечку до неправдоподобия похожей на прабабку: глаза! У обеих были совсем одинаковые глаза — глубокие, невозможно черные.

«Ай, ну и глаза у ребенка! Не простая жизнь с такими глазами человеку…»

Соседки говорили так Евдокии Дмитриевне, и она сама с недоумением разглядывала порою Фенюшкины глаза. Да! Вот уж наградила бабка Домна правнучку…

* * *

Двадцать четвертого мая (Фенечка отлично знала, что в этот день по-настоящему было уже шестое июня, да разве деревенских переспоришь), прабабка и правнучка отправились спозаранку в долгий путь.

Деревня Корпово лежит километрах в восьми к юго-западу от Луги, за старым артиллерийским полигоном. Местность, окружающая ее, довольно своеобразна. Плоские болотистые равнины и песчаные холмы русского севера здесь вдруг кончаются, как отрезанные. По ним проходит с запада на восток гряда возвышенностей.

Вместо привычных сыпучих песков, устланных белым ковром лишайников или поросших душистой сосной, вместо самых обычных кустистых и полевых пейзажиков здесь вдруг начинают громоздиться одна возле другой крутые сопки, то продолговатые, то конусообразные, подобные гигантским муравьиным кучам. Под ногами открываются причудливые ущелья, тут извилистые, точно какие-то каньоны, там глубокие, как воронкообразные провалы. На дне растут огромные ели, а вершины этих столетних деревьев шатаются глубоко внизу, не достигая до половины склона.

Тропинки то встают на дыбы, извилинами поднимаясь вверх, то, наоборот, проваливаются вниз, в овраг, дна которого не видно сверху. Там по мокрым, топким луговинам, покрытым неестественно зеленой травой, текут медленные глубокие болотные речонки Обла и Агнивка. Вода их летом холодна, как лед; зато зимой она теплее воздуха: льда на ней не бывает, и от черных, как чернила, затонов валит тогда, поднимаясь над белым снегом, легкий, прозрачный пар.

Сойдите вниз к реке, станьте тихо. Поверить нельзя, что вы в восьми верстах от пыльной дачной Луги, в ста пятидесяти километрах от огромного города, от Северной Пальмиры! Глубокое, важное молчание окружает вас. С обеих сторон на огромную высоту поднимаются отвесные склоны, снизу доверху поросшие осиновым и еловым лесом. Неширокая полоса неба только сверху заглядывает сюда, и лучи солнца проникают в эту глушь лишь в самый зной, когда оно выше всего стоит на небе. Во всякое же другое время косые длинные тени занавешивают собой извилины долин, оставляя их в неизменном влажном сумраке, иногда теплом и душном, порою прохладном. И эта прохлада еще усиливается бесчисленными холодными ключами; чистые, как серебро, они изливаются на каждом шагу из многометровых толщ красноватого, розового, рыжего и белого девонского песка.

Лес дремуч, долины таинственны, склоны круты. Можно подумать, что это не север России возле Невы, а какие-то дебри тайги в Сибири.

В эту-то сторону двадцать четвертого мая, сразу после Левона-огородника, отправилась с утра Фенечка с бабкой Домной.

Фенечка знала, к кому обратиться за справками о пути в пещеры. Скажи она кому другому о своем намерении одной, без спутников, проникнуть в них, на нее бы так цыкнули… Но бабка Домна… Она не понимала, как это люди могут чего-то бояться в лесу, где и каждый-то кустик — миленький. В лесу да заблудиться? Вот в Луге — дело другое. Там город: ничего не поймешь!

— У, матуш! — сказала она Фенечке. — Да это же близко… Ну! Я там тыщи раз огоничек гнетила. Выйду бывало с большими бабами, отстану; идут-то ходко, мне их и не догнать. А тут дождь, ветер, вот я живым манером через лазею да в печору. Сяду, запалю костерок, пригреюсь… и ладно…

— Ба, а они большие, пещеры?

— Да ведь как тебе сказать?.. А ты надери бересты, да сделай светец, да и иди. Сильно далеко не лазай — чего ты там не видала? Мышов летучих? А так — посмотри…

— Баб, а откуда они взялись? Кто их вырыл? — не унималась Фенечка.

Но на это бабка Домна не могла дать путного ответа. Она ясно помнила, как еще во времена ее молодости, — значит, задолго до освобождения крестьян, — из этих пещер по зимам возили белый песок на стекольный завод в Темные Ворота. Господина Ерохова, купца второй гильдии, был завод. Приезжали мужики на санях по Агнивке, большущие костры гнетили. Прогреют берег и роют песок.

— Но это — тогда, а печоры-то, видать, были и раньше. Кто их знает, верно, они так и спокон веку стоят. Постой! Да вот…