Тут, в будке, было тенисто, прохладно. Пахло маслом, ржавчиной, углем. Угольная крошка хрустела на рубчатом железном полу. В разбитые окна можно было без помехи смотреть по обе стороны. Однако Женьку сейчас интересовала только одна вещь — вагон, синий вагон. Дорого бы дал он, чтобы увидеть и узнать, что там сейчас делает отец. Но то ли от почтения, то ли из страшного конфуза он сначала долго смотрел против солнца в другое окно.
Там, поодаль, стояло несколько длинных воинских эшелонов. Двери теплушек были открыты. Красноармейцы играли на гармошках, несли откуда-то чайники и котелки с кипятком. Правее на платформу по доскам вкатили две пушки. Вдруг подошел и прошел к вокзалу странный поезд, весь обвешанный людьми. Из разбитых окон вагонов глядели испуганные женщины. На буферах, на крышах был навален разный скарб, на одной, скуля в небо, сидела привязанная цепью к трубе лохматая рыжая собачонка. «Цыгане, что ли?» — подумал Женька и решительно перешел к другому окну.
Синий вагон оказался так близко, что мальчик даже вздрогнул. Но затем он впился глазами в его окно. Окна эти были ярко озарены солнцем. Горячие июньские лучи проникали в них, выхватывая из внутреннего мрака там кусок полосатой обивки дивана, тут письменный стол… И вот за одним из этих стекол совсем близко от него Женькин глаз поймал нечто очень знакомое — отцовскую руку. Рука «рассуждала»; она двигалась то вверх, то вниз, то в стороны, что-то доказывая, о чем-то сообщая, точно хватая в горсть воздух. Затем она скрылась, словно упала. Но в тот же миг из-за противоположной рамки стенки выдвинулся твердый профиль человека с правильным крупным носом, небольшими усами и упругой волной поднятых надо лбом волос. Человек этот, стоя, опираясь одной рукой на стол, говорил что-то и, очевидно, — ему, отцу Женьки. Вот он слегка покачал головой, поднял другую руку, и Женя чуть-чуть удивился: из полусжатого кулака вдоль стенки поднялась струйка дыма, наверное, из трубки. На минуту мелькнуло плечо его собеседника. Тогда человек с трубкой засмеялся. «Ну вот, ну вот… Ладно!» — казалось, говорил он, и Женька сразу подумал: «Он и есть. С папкой говорит… Сталин!»
Почти в тот же миг человек протянул руку вперед. Вторая рука, Григория Федченки, поднялась навстречу. «Прощаются!» — успел отметить мальчик и, быстро соскочив с паровоза, пошел туда, где остановился сначала, и даже еще дальше: ему почему-то все казалось, что отец может рассердиться, увидев его тут. Кто его звал, кто просил бежать вдогонку? Вот как поддаст! Но этого вовсе не случилось.
Очень довольный, оживленный, Григорий Николаевич шагал по межпутному пространству, бормоча что-то себе под нос на ходу, от времени до времени замедляя шаг, потирая руки. Внезапное появление сына из-за какого-то старого вагона, правда, удивило, но ничуть не рассердило его.
— Вот тебе… Будь здоров! Ты откуда?
Женька воздержался от того, чтобы точно объяснить свои похождения.
Теперь они шли рядом, большой и маленький, оба коренастые, с крепко посаженными головами, и со стороны можно было бы заметить общее даже в походке: подражая манере отца, Женька хмурился, сутулился все сильнее.
Григорий Николаевич заговорил первый. Видно было, что ему необходимо как можно скорее излить переполняющее его успокоение, удовлетворение, все равно перед кем. В то же самое время впечатлений у него, очевидно, было так много и лежали они в голове так густо, что их было трудно извлекать оттуда, как карты из оклеенной тугой бандеролью колоды.
— Н-да, брат, сын! — то и дело восклицал он. — Вот это я понимаю! Тут и говорить много не пришлось: он и сам, брат, все не хуже моего знает… Эх, брат… вот да…
— Ну так. Ну, а что он тебе?.. Чего он сказал?
— Фу-у! Много, сынку! Целый день говорить и то не перескажешь. А как подумаешь — всего десять минут и разговору-то… Что сказал? Вот позвонить Кирюшке надо… «Эвакуации, — сказал, — ни-ка-кой! Забудьте, — говорит, — и думать. Тут не эвакуация нужна, а работа. Все дело, — сказал, — в вас самих, в ваших руках. Надо брать все в свои рабочие руки, самим бить этих-то… На фронте бить, в тылу бить… сразу». Самим! Понимаешь? Про эту штуку, говорит, — вот что флот-то, флот-то хотели… — Про это, — говорит, — товарищ Ленин теперь знает. Он кому следует так голову намылил… Он, — говорит, — сюда написал: «Уж коли питерцев мобилизовать, так для того, чтобы наступать, а не для того, чтобы в казармах вола вертеть…» Не этими словами сказал, но приблизительно. И верно! Да разве все сразу вспомнишь? Опять же про шпионов… «Надо, — говорит, — самим рабочим за это дело взяться… Все проверить: каждый уголок, каждую буржуйскую квартиру… Ни одного подозрительного дома не миновать… Вот домой приду, хоть целую тетрадку испишу, а все по полочкам расставлю, что сказано… Эх, а Кириллу…
— Пап! — перескочив стрелку, спросил, наконец, решившись, Женька. — Пап, а который это Сталин? Это который с трубкой против тебя-то сидел? Такие волосы, как у дяди Миши?
Григорий Николаевич с рассеянным удивлением покосился на сына.
— Он… А ты-то откуда знаешь?
— Я на паровозе был… в окно глядел, — признался сын, и уши его покраснели.
— Гм! — фыркнул старый Федченко. — Скажи на милость — репортер! Наш пострел везде поспел… Да, брат… Я теперь у себя все переверну… Не собьют!
Он замолчал и шел, видимо, ясно представляя себе уже, что и как можно «перевернуть» и на заводе, и в топливной комиссии, и в отряде, в Путиловском рабочем отряде, душой организации которого он был. И Женьке тоже казалось, что он видит, как папка с завтрашнего дня начнет все поворачивать по-новому.
И вот ведь — оба они ошибались. Повернуть дело на этот раз так, как следовало, Григорию Федченке не удалось.
Только пятнадцать долгих лет спустя, когда многое тайное стало явным, открылась и перед бывшим путиловским токарем Федченкой оборотная сторона тех событий. Оказывается, в то самое утро, когда он шел, волнуясь и радуясь, по путям балтийской ветки к вокзалу, — в одном из учреждений города высокий, плотный, виденный раз или два Григорием Николаевичем, но лично не знакомый ему человек не без раздражения сказал своей секретарше:
— Слушайте, Анечка… Позовите-ка мне сюда эту… машинистку! Да, да… так как вы говорите? — он обращался уже к другому собеседнику, пришедшему в его кабинет с целым ворохом каких-то бумаг.
— Что же он? Со Сталиным вознамерился разговаривать? Скажите, пожалуйста! Высоконько забирается. А, собственно, о чем?
Человек с бумагами кривовато усмехнулся.
— Затрудняюсь сказать вам точно на сей раз… Но есть основание думать, что он что-то унюхал… И не очень приятное для нас. Это вообще, — я бы так выразился, — крайне беспокойный… товарищ. Таких, впрочем, теперь тысячи. Все больше и больше! Все их трогает, до всего им — дело, всюду они суют свой нос… Недавно он возмутительно резко отзывался о готовящейся эвакуации заводов. Шут его знает, в конце концов, какие у него конкретные намерения и кто за ним стоит, но… Как раз товарищ Блэр говорил о нем, и тоже…
— Да, само собой, вы правы… Беда, откровенно говоря, с этими «сверхсознательными пролетариями…» Сегодня они толпами стремятся в вагон Сталина; завтра им взбредет в голову адресоваться… ну, хоть — к Дзержинскому. А через полгода они сядут на поезд и отправятся прямо в Кремль, к Ленину… Инициатива масс! «Народ — хозяин своей судьбы», — видите ли! А ну его к лешему, этого вашего Федченку! Вы что советуете?.. На Красную Горку? Гм, гм… Ведь собственно, если верить вашей информации, так это равносильно… А, впрочем — тем лучше… И пусть! Будьте добры, товарищ Бойкова, — отстукайте нам вот такую бумажку…
Машинистка села на свой стульчик. Рычажки ундервуда запрыгали.
«…Ввиду чего, — стрекотали они, — предлагается вам немедленно направить на форт Красная Горка в распоряжение коменданта… товарища Неклюдова… коммунистический отряд из старых путиловцев, численностью… в пятьдесят (50) человек. Командование до прихода на форт возложить на старого пролетария, верного сына партии, рабочего Путиловского завода товарища Федченко Григория Николаевича…»
Через каких-нибудь десять минут бумажка была написана, просмотрена, одобрена. Ее пустили в регистратуру, заклеили в корявый конверт девятнадцатого года и того же 3 июня днем за надлежащими подписями отправили с курьером по надлежащему адресу. К вечеру она уже дошла.
В эти же самые дни, может быть немного раньше, Федюшка Хромов, сын станционной стрелочницы станции Ямбург, пошел утром удить силяву[26] в реке Луге, правей парома, под старым крепостным валом.
Федя прошел к своим заповедным местам не городом, а рекой, в обход: во-первых, надо было посмотреть, что делается в верхних вирках, в омутах выше парома; а во-вторых, страшновато было итти городом. Вон Прошку Гаврилова в пятницу молодой офицер как вытянул поперек морды хлыстом — еле домой дополз мальчишка. А то говорили — перед Царицынскими казармами на деревьях мертвецов повесили! Висят, на ветру качаются… Страсть!
Добравшись до знакомых мест, Федька приготовил снасти, набрал в ведерко воды, достал из-за пазухи жестянку с жирными червяками и, расположившись на нависшем над водой выступе берега, стал удить. Это он любил делать.
Река блестела под ним. На отмели лежали какие-то черные палки, жемчужно белели две или три раскрытые раковины. Солнце косо прошибало воду до дна, а под ее поверхностью то гусем, то углом, как журавли, коротко вздрагивая, серыми стрелками играли против течения жадные быстрые силявины. На черных босых Фединых ногах от напряжения шевелились пальцы. На голове у него была рыжая большая, не по росту железнодорожная фуражка с переломленным пополам козырьком. Он сидел, сжавшись в комок, впившись в мелькающую на волнах пробку.
Прошло, вероятно, с полчаса. Федька вздрогнул, обернулся: шаги. Сверху подходил вчерашний солдат, белый. Вчера он напугал мальчишку, когда внезапно вылез из кустов. Уж очень чудной, нелепый и жалкий был у него вид. На солдате этом, поверх разбитых заграничных ботинок и рыжих обмоток, была надета худая голубенькая шинелишка, узкая в плечах. Рыжеватая борода казалась случайно заросшей, голубые детские глаза псковича или новгородца смотрели с мужицким растерянным лукавством, хитро и вместе испуганно. А на голове, как совершенное недоразумение, кое-как лежал легкомысленный мягкий берет альпийского стрелка французской республики, солдата иностранного легиона. Федюшка удивился ему до крайности. Но потом выяснилось: солдат-то, оказывается, добрый. Он сел на корточки рядом с Федькой, внимательно рассмотрел его улов, очень одобрил пойманную силяву и вдруг смущенно попросил дать ему вторую, запасную удочку «побаловаться». Солдат «набаловал» шесть рыбин, отдал их все Феде, подумал и, вытащив из кармана завернутые в тряпочку три большу