— Насколько я понимаю, они стараются поступать именно так, — осторожно заметил Джонни.
— Негодяи! — голова «хампти-дампти» исчезла за подрамником. — Одного этого уже достаточно, чтобы стереть их с лица земли! Некто Иошуа, которого греки прозвали Христом, вздумал говорить людям правду. Это было две тысячи лет назад. Благоразумные головы его распяли, а из его «правды» понашили бесчисленное множество благоуханных, первосвященнических риз и царских мантий… Джон Гус, в гордыне своей, покусился открывать истину… Но и он и она разлетелись с дымом чешского костра… Гракх Баббёф дерзал говорить правду; однако нож гильотины оказался на проверку острее, чем его язык! «Правда»! Да они просто-напросто сумасшедшие! Изверги! Открывать людям правду! Разве это видано среди джентльменов?
Камень, на котором сидел Джонни, порос мягким лишайником, был теплым и словно бы живым. Несколько дроздов пересвистывались в пучках омелы, неизвестно только о чем — о лжи или о правде? В заводи весело плеснула форель.
— Это — мимоходом! — сказал сэр Чильдгрэм, прикусывая губу и тщательно соскребая слой краски с холста. — Что привело вас ко мне, юноша? Злодейство красных или тупость людей, сияющих остальными цветами радуги? И что вы поделываете там? Как поживает наша кровопролитная не-война с враждебной нам не-страной на этом проклятом Балтийском не-море? Мне сообщили, — вы умудрились потерять там добрую дюжину наших лучших не-кораблей? Чёрт побери! Не потому ли это, что ими командуют блестящие не-командиры? О, будь он проклят, крапп-лак! Сам Тёрнер[44] не сумел бы передать оттенки злосчастного красного камня… Но смотрите, как хорош плющ на тех глыбах, Кэдденхед! Забываешь все в мире, как только взгляд падает на его гирлянды… Не покурить ли нам, молодой аскет?.. Я не помешаю вам невозбранно дышать чистым воздухом гор: я — сяду от вас под ветер…
Кэдденхед, — он же Макферсон, — изложил свои планы и свои замыслы. Тучный человек, человек с головой, но без сердца, курил сигару, расположившись, как дома, на мягком шотландском мху. Так старая Англия в развалку растягивалась до сих пор поперек любого места мира, на которое падал ее взгляд. Неужели этому доброму времени должен прийти конец?
Джонни говорил долго и подробно. Патрон как будто не слышал его. Жмурясь, он вглядывался в свисающие с отвесной красной стены космы вьющихся растений, в темные потеки влаги между ними. Он гладил вспотевший лоб, дышал, колыхал живот, блаженствовал.
— Может быть, это и смелый план, — заключил молодой человек, вдруг ощущая себя неуверенным перед лицом такого многоопытного лицемерия, — но, по-моему, — единственно реальный. Однако Коуэн ни за что не рискнет действовать так на свой страх. Вот я и явился сюда за помощью.
Воцарилось молчание. Похожий на огромную жабу, толстый человек задумчиво жевал травинку. Клуб сигарного дыма застыл во влажном воздухе и не расходился; видно, он желал, прежде чем исчезнуть навсегда, услышать, что будет сказано…
— Во всем этом… — неторопливо проговорил наконец жабообразный, — во всем этом мне нравится одно: вы никак не страдаете недооценкой сил противника. Более того: возможно, вы понимаете его психологию. Я устал от идиотских сказок об азиатской натуре русских, о тайнах пресловутой мистической славянской души… Азиаты!? Да поговорите с Набоковым или с мистером Борисом Савинковым… Киплинг — мне ли не знать Киплинга! — во сто раз менее европеец и джентльмен, чем они! Но вы — полурусский; вам я верю… Гм… Катера!? Смело? Ново? Гм… гм… Кажется, я достаточно консервативен, чтобы иметь право на любовь к новизне! Катер мал и слаб? Ну и что же?
В Америке, Кэдденхед, живет такая рыбка — пирайа. Ростом с селедку… Она также и не велика и не сильна… Но, если лошадь или корова по оплошности входит там в воду, минуту спустя она вылетает на берег уже освежеванная с головы до ног. Стая пирай способна за тридцать секунд объесть с любого зверя все мясо до костей… О, нет, я там не был: просто этот болтун Ллойд-Джордж как-то сравнил с такими рыбешками меня, Керзона и еще кого-то третьего; почему — не знаю… Должно быть, в тот день мы чересчур крепко насели на наших противников в Палате… Не плохой образ, а? Я запомнил имя рыбешки — «Serrosalmo piraya». Так вот: ваши катера — пирайи! Нужно только, чтобы большевистские корабли оказались травоядными животными, а не аллигаторами, закованными в броню… Что же? Действуйте, Кэдденхед: за мной дело не станет. Сомневаюсь, чтобы Коуэн стал артачиться, когда вы приедете туда, но, признаться, я его понимаю: каждый адмирал способен расквасить вам нос или же не расквасить: однако доказать, что удар нанесла не его рука, а ваша переносица — свыше адмиральских возможностей… Что поделать, такого рода труд ложится на нас, политиков… Ну, были вы в Париже, дружище?.. Как вам понравился тамошний воздух?
Они разговаривали долго; потом вместе шли в крошечный городишко, повисший над этим «Лох Эрик». Патрон тащил на себе свой ящик для красок, складной мольберт, стул. Только подрамник с холстом он отдал Джонни.
— Еще не хватало! — ворчливо ответил он на укоры молодого человека, — я не лейборист, чтобы не уметь сделать два шага без лакея… «Правда»! Вот надоела мне эта «правда»! Кто прав — мы или большевики? Идиотский вопрос: разве я Кант или Будда, чтобы ломать голову над такими загадками? Или — разве для того, чтобы драться, необходимо предварительно выяснить, кто прав перед лицом всевышнего? Индейцы были безусловно правы, а янки нет… Ну и что же из этого? Я что-то не видел еще ни одного янки подыхающим в резервации?! Сипаи Нана-саиба…
Он вдруг остановился, точно споткнувшись. Круглое лицо его из благодушного стало непередаваемо ядовитым, дьявольски злым и лукавым.
— Постойте, Кэдденхед, — вспомнил! Честертон только что сам рассказал это мне. У миссис Честертон есть племянник лет семи. Он мужественно стащил из шкафа полфунта отличного мармелада. Стащил и мирно съел. Его, разумеется, выдрали. Он — ревет. Тетка читает ему подобающую нотацию.
«Вот видишь, Фредди (или Томми)… Ты скушал мармелад, а теперь страдаешь. И это потому, что ты не прав. А если бы ты поступил, как должно, ты был бы прав и все было бы хорошо! Ведь верно?
— Н-е-е-т! — рыдает этот разбойник, — не хорошо! Не верно!
— Как так? Ведь ты же был бы тогда прав?
— Да… но тогда бы я не съел мармелада…»
Подумайте над этим, Кэдденхед! Маленький негодяй не лишен рассудка. Чего хотим мы с вами: правды или мармелада? Что до меня, то я определенно предпочитаю мармелад… Так поезжайте и действуйте. Надо торопиться: вспомните, как мило, по-домашнему грызлись мы все между собой в этом мире, пока не явились большевики… Нельзя терпеть их дальше. Пора кончать с их фантасмагорией, пока не поздно! А если они правы, тем хуже для них.
День или два спустя Макферсону случилось быть в библиотеке Британского музея. Его интересовала гидрография Невской губы; он искал о ней самых точных данных.
По забавному капризу памяти, во время ожидания ему вспомнилась веселая рыбка пирайа. Он попросил какую-нибудь справку о ней, если возможно — с рисунком.
Библиотекарь, посовещавшись, принес ему огромный том: «Рыбы Средней и Южной Америки». Книгу раскрыли там, где она была заложена. И Джонни едва не вскрикнул.
На него глядело снятое короткофокусным аппаратом странное чудовище с коротким и толстым туловищем, с могучей нижней челюстью: полурыба, полубульдог.
«Пиранха, или пирайа — бич речных вод бассейна Амазонки» — гласила подпись.
Ллойд-Джордж знал, что говорил: пирайе — бичу Амазонки — не хватало только сигары в углу рта и подрамника перед нею. Тогда бы она перестала называться пирайей; она получила бы тогда имя «Уильям Чильдгрэм, сын предыдущего…»
«Во многих реках страны пирайи являются настоящим бедствием. Они не дают возможности людям купаться, животным утолять жажду. Хищные и прожорливые, рыбы эти одним взмахом челюсти откусывают палец у зазевавшейся женщины, полощущей в воде одежду, или выхватывают куски мяса из губ и носа наклонившегося к реке животного. Там, где завелись пирайи, жизнь в воде и у воды становится невыносимой…»
Джон Макферсон усмехнулся. Потом он, вглядываясь, покачал головой. Потом вдруг резко захлопнул толстый том.
Нет! Это сходство заключало в себе что-то безусловно оскорбительное. Может быть, потому… Ну, конечно, потому что оно было верным!
Он постарался раз навсегда забыть про неприятную рыбку пирайю.
Врачи выпустили Павла Лепечева из своих цепких лап только в середине августа. К крайнему изумлению Павла, вдруг оказалось, что и он, как все люди, может заболеть, и даже очень серьезно…
Многочасовое вынужденное купание вместе с потрясением, вызванным сознанием неизбежности расстрела, подействовало даже на его железный организм настолько, что он не очень и вырывался из медицинского заботливого плена.
Его все еще странно знобило по вечерам. Иногда ни с того, ни с сего, без всяких видимых причин он вдруг как-то необыкновенно слабел, «раскисал»… Случалось, самые ничтожные вещи — то донесшаяся до слуха незатейливая грустная мелодия, то алый луч солнца на белой стене госпиталя, то какой-либо тонкий памятный запах — внезапно все переворачивали в нем. К горлу подступал тяжелый ком. Резко, до боли вспоминался мокрый зеленый луг, бледные лица, страшные глаза паренька Мити, стоявшего на самом краю рыжей ямы… Соленые, едкие, ничем не удержимые слезы застилали взгляд… Нехорошо! Срам какой! Барышня кисейная, не балтиец!
Правда, и события не давали ему покоя, даже тут, в госпитале…
«Вам нужно спокойствие!» К чёртовой матери ваше спокойствие, когда вон числа пятого милая сестричка, ничего плохого не желая, принесла и положила на столик у его изголовья газету «Известия ВЦИК» от третьего августа. И его глаза сразу, точно знали заранее, упали на скупые, но страшные строки:
«Пал геройской смертью матрос Железняк, смелый боец, ненавидимый всеми врагами за разгон белоэсеровской учредилки, бессменный фронтовик гражданской войны…»