Толя Железняков, Тоша, братишка… Да разве забыл сейчас Павел Лепечев ноябрьскую ночь на станции Чудово в 1917 году, растерянные лица железнодорожного начальства, нахмуренный лоб Железнякова, требующего пропуска, путевки на Москву, на клочки рвущего предательскую телеграмму «Викжеля»… Разве у него в сундучке и сейчас не лежало несколько коротких горячих, отрывистых Тошиных писем:
«Дорогой Паша… Пишу тебе со станции Белгород, где мы бьем врага по-балтийски…» Это — семнадцатый год.
«Павел! Привет тебе из революционного города Николаева, где я состою под командой славного большевика Клима Ворошилова, а сам получил великую честь — назначен командиром бронепоезда имени товарища Худякова…» Это — год девятнадцатый, совсем недавно.
А вот теперь…
О славной гибели Железнякова заговорили все и по-разному. Кто рассказывал, будто он, командуя партизанским отрядом, попал во вражеское окружение и взорвал себя последней гранатой… Кто утверждал (и это оказалось потом более близким к правде), что командир бронепоезда матрос Железняков был убит в бою на Украине, когда в горячке сражения неосторожно высунулся из командирской рубки, расстреливая наседающих белых из нагана…
Э, не все ли равно как? Все едино: такая смерть в бою прекрасна, но как щемит от нее сердце!.. Никогда теперь не придется сесть на стул против плечистого, ясноглазого курчавого красавца Толи, взять его за могучую руку, сказать: «А помнишь, Тоша, как ты нашел меня в первый раз на «Океане», когда разыскивал, на кого бы опереться в работе?.. Не сразу поверили друг другу; присматривались, принюхивались. Ничего: раскусили один одного…»
Ну, что же? Конечно, после этой газеты опять начались у Павла тяжелые сны, кошмары… Он будил ночью соседей, вскакивал, кричал: «Бей! Бей гадов, Толя! Обходят…» Просыпался, тяжело дыша сидел на койке, кровавыми глазами, не узнавая, смотрел на маленькую слезливую чувствительную «сестрицу» Машеньку Климину, не мог понять, что он видел только что? Конец Анатолия? Или другое: какие-то офицеры пытали девушку в платочке, ту самую, которой он передавал много лет назад в Лесновском парке пакетик от Петра Петровича… А он не мог помочь ей, потому что узловатыми веревками был накрепко привязан к столбу…
Седенький доктор щупал его пульс, смотря на него сквозь пенсне усталыми близорукими глазами, а он ворчал… «Эх, доктор! Что мои пульсы щупать! У всего света пульс, как в горячке колотится: вот и мои жилки отозвались…» Анатолий Железняков, Антонина Гамалей — разве все они не были одно и то же?!
Но странная вещь человеческое сердце. Когда из всех этих кошмаров, из жестокой трепки-горячки Павел Лепечев вышел победителем, он вынес с собою, как трофей, не только еще сильней возросшую ненависть к врагам родины. Нет! Неизвестно как, откуда и почему, в нем за это время родилась и пустила корни другая мысль, другое стремление: «Учиться надо, братки! Учиться! Людьми надо становиться по-настоящему… Что мы? Верно говорят буржуи: матросня! За каждой мелочью — к спецу, к интеллигенту ходить? Не согласен! Вот завтра кончится война и — за парту. Учиться хочу, Маша… Мне большого сердца человек Петр Гамалей еще мальчишке говорил: «Смотри, Павлуша, помни — с чего надо будет начинать! С науки…»
Вот почему он нисколько не огорчился как будто, когда, прибыв 15-го в Кронштадт на борт «Гавриила», нашел там у командира корабля бумажку. Политрук Лепечев откомандировывался с 25 августа в распоряжение начальника ускоренных курсов подготовки комсостава. Командир «Гавриила» вроде даже несколько обиделся: он ожидал, что старый вояка Лепечев заартачится, будет возражать, а тот принял назначение, как нечто радостное… Это было на него не похоже…
Но Павлу Лепечеву было не так-то легко и просто расстаться со своим кораблем. Против воли и разума его вдруг охватила нудная тоска, как в детстве, когда в первый раз в жизни его из Корпова решили отправить в Питер, к дяде Грише Федченке… Да и что тут странного: ведь свой «Гавриил»-то; весь свой, от острого форпика до кончика рулевого оперения за винтами… И вмятина от английского снаряда на правой скуле, и боевой флаг, прошитый осколками, тщательно заплатанный и подрубленный матросскими руками… И широкоскулое лицо Никеши Фролова, и точно чудом всегда новенький и свеженький кителек штурмана Анисимова, на плечах которого еще можно разглядеть круглые дырочки от царского времени погон… Ведь все это свое, родное, флотское, корабельное… И вдруг — собирай пожитки, списывайся на берег, уходи, оставляй всех… Нелегко!
Нелегко, а, видать, нужно!
18 августа, накануне Спасова дня, считая по-старому, Павел оформлял свои дела на берегу в Кронштадте. Вахтенная шлюпка привезла его на миноносец уже перед полночью. «Гавриил» в тот день состоял дежурным кораблем, днем носил флажок «рцы», белый с голубой полоской, на ноке рея, а в темное время — синий фонарик и стоял на якоре против ворот Средней гавани. Ночь была уже по-настоящему августовской — темной, душноватой, с небом в непустых облаках, между которыми по черному фону сыпался золотой нечастый дождик падающих звезд-«персеид». И то ли от этих бесшумных небесных искр, то ли от вида зеленых огоньков-мигалок в море, то ли от смутного силуэта кронштадтских построек за спиной тоска разлуки еще сильней охватила Павла.
Ложиться спать ему не хотелось — последние сутки-двое на своем корабле. Он долго слонялся туда-сюда, заговаривал то с тем, то с другим из экипажа и только в час с минутами сошел в свою крошечную каютку… Ему казалось, что весь мир кругом уже опит, что только он один томится в нем такой неприкаянно тоскующей душой… Но это было не совсем так.
Как раз в то время, когда он спускался вниз по трапу, милях в пятнадцати от него там, за северным рукавом залива, темная фигура человека бродила взад-вперед по неширокому финскому шоссе в центре городишка Териоки, против пристани. Джон Макферсон тоже не мог спать.
С полчаса назад от этой териокской пристани бесшумно отвалили и ушли в море три крошечные скорлупки, три «рыбки пирайи»: торпедные катера. Была принята радиограмма из Бьоркэ от Коуэна: пять таких же суденышек отправились по секретному заданию оттуда некоторое время назад. Точка рандеву была определена на траверзе мыса Инониэми.
На ведущем катере пошел новый друг Джонни, лейтенант флота его величества Нэпир… Только что мальчик, возбужденный и взволнованный, был здесь, стоял перед ним в своем непромокаемом плаще, жал ему руку на прощанье, а вот теперь Макферсон уже не слышит самого слабого звука трех этих английских моторов, взрывающих винтами чуждое море…
А ведь это по его замыслу, по его, Макферсона, настояниям горсточка людей брошена в простор воды и неба, в ночь, навстречу случаю и, возможно, смерти… Эта мысль одновременно и взвинчивала и подавляла его. Он гордился своей ролью маленького Чильдгрэма, но еще не умел сыграть эту роль до конца, по-настоящему… Он не был бы в состоянии сесть сейчас и писать красками плющ или дрок, ползущий по камням. У него не хватило бы мужества играть в покер, кейфовать на берегу ручья или закидывать нитку спиннинга в бурную воду форелевой речонки, пока те всё идут и идут умирать… Повидимому, ему предстояло еще долго учиться…
Полчаса спустя над прибрежным лесом очень высоко прошли самолеты. Их рычание тоже замолкло на юго-востоке. Потом некоторое время царствовала тишина. И вдруг этот безмолвный юго-восток заговорил. Тяжелые вздохи покатились над побережьем — Джонни бросился к самой воде.
Да! В стороне Кронштадта небо полыхало желто-розовыми вспышками. Над волнами катился гул. Можно было разобрать, как торопливо бьет артиллерия малых калибров. От времени до времени в ее «аллегро» врывался, как падающее бревно, тяжелый удар восьми-или десятидюймовой пушки. Внезапно сама земля вздрогнула под ногами: безусловно — торпедный взрыв… Второй… Третий… И затем — тишина. Непонятная, непроницаемая, неопределенная…
Джон Макферсон пришел на пристань, сел на перила, ссутулился и стал ожидать. Он не мог итти на свою здешнюю «квартиру». Он должен был прежде узнать, что же произошло «там»?..
Боевая тревога захватила Лепечева за разбором его книг: часть из них он хотел взять с собой (вот хотя бы Максима Горького с дарственной надписью Петра Гамалея), а остальные — раздарить на память матросам…
Как только заныли ревуны, он кинулся на палубу.
Ночь стала еще темней. Воздух гудел от рокота моторов: над Кронштадтом и рейдом во мраке невысоко проносились чьи-то самолеты. По палубе метались люди: воздушный налет был первым; еще никто не представлял себе, как надо поступать в таких случаях: чего опасаться, чем поражать врага… «Аэропланы! Аэропланы! — раздавалось вокруг. — Погасить все огни! Да куда ты смотришь, чудик!? На небо гляди, на небо…»
На линкорах — на «Петропавловске» и на «Андрее Первозванном» — было несколько пушек, приспособленных для стрельбы по воздушным целям. Они били настойчиво и сердито, но — куда?
Взбежав на мостик, Лепечев впился взглядом в небесный свод…
Чёрта с два увидишь! Белесоватые облака ползли по черному бархату… Из-за них, между ними все звенело и перекатывалось от рыка моторов… Сколько их? Где они?
Внезапно один из самолетов резко снизился, — очевидно, для бомбометания, за ним другой, третий… Сверху послышался сухой стук пулеметных очередей. И — зрелище, еще никогда не виданное доселе, — все небо вдруг перечертили огненные пунктиры трассирующих пуль. «Ма-ать моя, ребята! Это что же такое?»
Севостьянов рядом с Павлом сердито выругался… «Идиотское положение… Ну, что я тут могу? Счастье, что и им оттуда, наверное, ни лысого беса не видно… Но я — моряк, а не летчик! Меня не учили воевать с облаками».
В следующее мгновение он кинулся к поручням.
— Вижу противника слева по носу! — прозвучало во мраке. — По направлению на Ораниенбаум два буруна последовательно…
В тот же миг все на «Гаврииле» переменилось. Врага нашли! Настоящего, привычного! Вот он!
Заныли ревуны артиллерийской тревоги. Послышалась привычная, рассчитанная по всем движениям, быстрая, целесообразная суетня у орудий…