Пульс — страница 23 из 39

Живописец ознакомил чиновника с образчиками детских миниатюр, надеясь, что тот изменит свое мнение, но Таттл отрицательно помотал головой. Уодсворт приуныл: отчасти из-за упущенной выгоды, а отчасти из-за того, что в последние годы изображение детей приносило ему куда больше радости, нежели изображение их родителей. Разумеется, дети были непоседливы и непостижимы. Зато они смотрели ему прямо в глаза, а кто глух, тот слышит глазами. Дети выдерживали его взгляд, и благодаря этому он схватывал их сущность. А взрослые зачастую глаза отводили, не то из скромности, не то из скрытности; попадались, впрочем, и такие субъекты, которые, подобно таможенному чину, вызывающе пялились на живописца, изображая прямодушие, а про себя думали: «Конечно, мои глаза не говорят всей правды, но тебе этого не понять». Коль скоро Уодсворт легко сходился с ребятишками, такие заказчики держали его за неразумного младенца. Что же до самого Уодсворта, если ребятишки к нему тянулись, он видел в том их особую проницательность, под стать своей собственной.

На первых порах, едва приобщившись к своему ремеслу, он, словно коробейник, таскал кисти и краски на спине и пробирался лесными тропами на своих двоих. Полагался только на себя, заказы находил по рекомендациям и через газету. Однако, будучи по натуре трудолюбивым и общительным, не мог нарадоваться, что живопись открывает ему двери в чужую жизнь. Вот приходит он в дом и на несколько дней — не заботясь, отправят ли его на конюшню, поселят ли с обслугой или (такое случалось весьма редко и только в самых набожных семьях) примут как гостя, — обеспечивает себе и занятие, и признание. А что смотрели на него, как водится, сверху вниз — пусть их. Зато ему было счастье — почитай, впервые в жизни.

Прошло еще немного времени, и он без чьей-либо подсказки, просто доверяясь своим ощущениям, уяснил, что в руках у него не только ремесло, но и сила. Заказчики ни за что бы этого не признали, но он-то видел. В конце концов дошла до него одна истина: хозяин — барин, но лишь до той поры, пока он сам, Джеймс Уодсворт, не заберет над ним власть. А власть начиналась там, где наметанный глаз живописца выхватывал то, что заказчики предпочли бы сохранить в тайне. Презрение мужа. Неудовлетворенность жены. Лицемерие дьякона. Страдания ребенка. Довольство мужа, спускающего приданое жены. Умильный взгляд мужа, брошенный на горничную. В каждой избушке свои погремушки.

А кроме того, уяснил он и другое: просыпаясь по утрам на конюшне и отряхивая с одежды конский волос, он переходил в барский дом, брался за кисть, изготовленную из волоса другой живой твари, — и преображался до неузнаваемости. Люди, которые ему позировали и платили, не могли предвидеть, что получат за свои деньги. Они знали только то, о чем уговаривались заранее: размеры холста, позу, дополнительные детали (блюдце земляники, птичка на жердочке, рояль, вид из окна) — и, памятуя об этом уговоре, рассчитывали на искусное исполнение. И в какой-то миг искусное исполнение поворачивалось к ним лицом. До той поры каждому заказчику доводилось видеть себя в больших зеркалах и маленьких зеркальцах, на выпуклых донцах ложек и — смутно — в прозрачной, тихой воде. Говорят, свое отражение можно увидеть и в любящих глазах, но бродячему живописцу сие было неведомо. Так или иначе, до той поры человек, чтобы посмотреть на себя, останавливался перед зеркалом, склонялся над выпуклым донцем или заглядывал в глаза близких. Глядя на портрет кисти Уодсворта, заказчик чаще всего впервые в жизни лицезрел себя со стороны. Когда Уодсворт предъявлял готовую работу, ему порой явственно виделось, как по коже заказчика пробегал внезапный холодок, словно от мысли: неужто я и в самом деле таков? Человека охватывала безотчетная тревога: вот, значит, какой образ останется после меня. А следом за этой тревожной мыслью подкрадывалась другая. Уодсворт не считал, что слишком много на себя берет, когда читал в чужих глазах еще один вопрос: «Уж не таким ли видит меня Господь?»

Кому недоставало смирения, чтобы призадуматься, те взвивались подобно этому таможеннику: требовали переделок и приукрашиваний, выговаривали живописцу за его глаз и руку. Видно, они и от Господа станут требовать, когда пробьет их час: «Больше достоинства, больше достоинства». Богомерзкие амбиции, особенно если вспомнить, что выкинул мистер Таттл на кухне пару дней назад.

На славу потрудившись, вечером Уодсворт сел ужинать. В тот день он дописывал рояль. Изящная ножка, которая шла параллельно могучей ноге Таттла, оканчивалась золоченой лапой — с Уодсворта семь потов сошло, пока он сумел ее выписать. Зато теперь у него была возможность прийти в себя, вытянуться у печки, поесть до отвала и понаблюдать за наемными работниками, которых оказалось больше, чем он ожидал. На таможенное жалованье — пятнадцать долларов в неделю — можно было нанять разве что горничную. Однако Таттл держал и стряпуху, и мальчика, помогавшего на огороде. Поскольку хозяин дома не производил впечатления богача, который транжирит свои деньги, Уодсворт заключил, что такие излишества оплачиваются из средств миссис Таттл.

Свыкшись с недугом Уодсворта, наемные работники стали обращаться с ним по-свойски, словно его глухота уравнивала их всех. Однако Уодсворт радовался не тому, что его считали за равного. Мальчуган-работник, эльф с глазенками цвета жженой умбры, без устали забавлял его своими проказами. Будто бы решил, что безъязыкому художнику живется невесело. На самом-то деле в детской голове и мыслей таких не было, но Уодсворт охотно ему потакал, с улыбкой глядел, как мальчишка откалывал коленца, как подкрадывался сзади к стряпухе, когда та нагибалась за противнем, и как сжимал в кулачках желуди, чтобы Уодсворт отгадал, в какой руке больше.

Насытившись похлебкой, живописец грелся у огня — эта стихия в жилых комнатах мистера Таттла была не в чести — и надумал одну штуку. Достав из очага уголек, он взял мальчика за плечо, чтобы тот постоял на месте, и вытащил из кармана блокнот для эскизов. Стряпуха и горничная были тут как тут, но он жестом отстранил обеих, чтобы не подглядывали, и дал понять, что готовит забаву — в ответ на те, которыми веселил его мальчик. Набросок получился безыскусным: с такими примитивными средствами иного и быть не могло, но сходство все же угадывалось. Вырвав листок из блокнота, Уодсворт передал его мальчику. Тот посмотрел на художника с благодарным изумлением, опустил рисунок на стол, взял Уодсворта за руку, создавшую это изображение, и поцеловал. Всю жизнь бы детишек рисовать, подумал живописец, заглядывая в мальчишеские глаза. Он не сразу очнулся, когда у него над ухом зазвенел смех — это стряпуха и горничная потешались над рисунком, — а потом вдруг наступила тишина, потому что на кухню, привлеченный внезапным шумом, заявился хозяин дома.

Таттл выставил вперед одну ногу, застыл, совсем как на портрете, и на глазах у живописца принялся разевать и закрывать рот, напрочь забыв о сохранении достоинства. Стряпуха и горничная вытянулись по струнке. На глазах у живописца мальчик послушно взял со стола рисунок и с плохо скрываемой гордостью протянул хозяину. На глазах у живописца Таттл бесстрастно принял листок, изучил, перевел взгляд на мальчика, потом на Уодсворта, кивнул, неспешно разорвал рисунок на четыре части, бросил в огонь, дождался, когда вспыхнет пламя, что-то изрек, отвернувшись от Уодсворта на три четверти, и удалился. На глазах у живописца мальчонка залился слезами.

* * *

Работа над портретом подошла к концу: на полотне сиял рояль палисандрового дерева, сиял и таможенный чин. За окном, что у локтя мистера Таттла, белело здание таможенного департамента; на самом деле этого окна не было и в помине, да и таможенный департамент находился совсем в другой стороне. Но такое незначительное отступление от истины никого не смутило. Быть может, чиновник, требуя большего достоинства, желал примерно того же — незначительного отступления от истины. Навалившись Уодсворту на плечо, он все еще размахивал руками над своим изображением и указывал то на лицо, то на грудь, то на ноги. Не беда, что живописец ничего не слышал: он и без того прекрасно знал, о чем идет речь и как пусты слова. Более того, глухота была сейчас весьма кстати, потому что любые подробности разозлили бы его еще сильнее.

Конторская книга лежала у него под рукой. «Сударь, — написал он, — мы уговаривались на пятидневный срок. С рассветом я должен уехать. По уговору, Вам надлежит расплатиться со мной сегодня. Расплатитесь же, оставьте мне три свечи, и к утру все будет исправлено согласно Вашим указаниям».

Нечасто он обращался к заказчику в такой непочтительной форме. Теперь по всей округе пойдет дурная молва; впрочем, это его уже не заботило. Он протянул перо мистеру Таттлу, но тот и бровью не повел. Просто развернулся и вышел. Живописец в ожидании принялся изучать свою работу. Портрет удался: приятные глазу пропорции, гармония цвета, сходство в пределах разумного. Сборщик таможенных податей определенно будет доволен, потомки преисполнятся уважения, а Создатель — ибо кисть послушна воле Небес — не слишком прогневается.

Вернувшись в гостиную, Таттл выложил на стол шесть долларов — ровно половину жалованья — и три свечки. Стоимость их, вне всякого сомнения, предполагалось вычесть из общей суммы при окончательном расчете. Если дело дойдет до окончательного расчета. Уодсворт еще долго рассматривал портрет, который в его представлении слился воедино со своим оригиналом, а потом принял кое-какие решения.

Ужинал он, как повелось, на кухне. Его знакомцев накануне отчихвостили по первое число. Вряд ли они ставили ему в вину происшествие с мальчонкой-огородником; в худшем случае, зареклись якшаться с кем попало. По крайней мере, Уодсворту это виделось именно так, и, по его мнению, научись он вдруг слышать или читать по губам, объяснения едва ли смогли бы что-нибудь прояснить; скорее, наоборот. Судя по идеям и сентенциям из его конторской книги, окружающий мир чрезвычайно мало смыслил в себе самом — хоть проговаривай, хоть записывай.