А вокруг было видно, какая проходила бойня, какие орудия и лошади со вздутыми животами лежат, а также и люди. А сам все ползешь и ползешь днем и ночью, а об еде и на ум не приходит, и только одно в голове: как бы к своим проползти. А тут откуда-то стали появляться немецкие мотоциклисты, едущие вереницей по дороге, а сам я от дороги нахожусь метрах в трехстах, и тут берет тебя боязнь: туда ли ползешь, и вот изменяешь круто свое движение, и ползешь в другом направлении.
Дополз до одного места, время вечер был поздний, огляделся — речка какая-то, а то ручеек тут проходит с крутыми берегами и ущельем. Я сам себе думаю: тут можно ночь переспать, здесь прокоротаю. Спустился к руслу воды этой речки, а рядом небольшой островок с растительностью, и с небольшой возвышенностью, как бы холмиком, сухое место, но, не доходя до холмика, обвалившаяся дернина, а рядом песочек и мелкие камешки.
Ночь была особенно прекрасная, теплая, темная, а на небе такая отчетливая луна, освещала как-то все вблизи меня и везде, куда я решил зайти на вылюбленное мною место.
Залез я под дернину, привалил на себя траву, чтобы видно меня не было. И тут не очень-то от меня далеко стало слышно шляханье по воде.
А ночь такая тихая, нет ни шумов, ни гулов.
Слышу шепотом человеческий разговор — наших или немцев, пока не пойму. И тут я подумал, что попал на немецких разведчиксв и теперь мне все. Лежу, револьвер в руке, никак даже не делаю дыхания, замер. А сам как под электрическим током. Слышу, идут, и не один.
И вот выходят двое немецких солдат к этому месту, откуда и я шел, остановились, еще что-то произнесли, и тут же решили рядом на отвалившуюся дернину сесть. Я не сводил с них глаз. Выстрелю, думаю, и не убью, а тут рядом, может, их часть. Так или иначе — мне смерть. Что и будет, тому и быть. И выстрелил. А так как они находились рядом, то наповал обоих.
Отполз недалеко и не почувствовал даже, как уснул, и так и пролежал прикованный к этой земле, и что со мной было, не знаю.
Проснулся утром, а от земли и оторваться не могу, даже пошевелиться никак, кое-как еле-еле стал двигаться с боку на бок. Подполз к тем фрицам, забрал оружие, автоматы на себя и пополз дальше. Речку едва переплыл, а она от островка до берега полтора метра, и стал брать влево. И тут стали попадаться наши части».
Как бесспорна для меня живопись Макарова, так бесспорно правдив для меня и его рассказ.
Живя в Заполярье, на Кольском, Макаров истово продолжает любить Вологду, свою Россию, свой дом. В его живописи, его цветных снах нет и не может быть юмора — в них только любовь. Да и фантазии в них нет. Его мир предельно конкретен, Макаров уверен: лучше его земли ничего не придумать.
«Затосковал я, — писал мне Макаров о своем переселении в Хибины. — И причем все тут мне незнакомо, и еще более сделалось тоскливей и грустней, как на горы взгляну, хуже делается. Сбегу, думаю, уеду, уйду к себе в Сокол».
Особенно трудно художнику было зимой.
«Я, конечно, много уделяю времени своим работам, но время такое стало, что дня и вообще нет. А я только работать красками привык, с денным светом. А с электрическим все вру. И вот так трудно, а ведь охота хорошо сделать, и еще какую бы то работу и другую, а ничего не получается».
А месяца через полтора он написал в письме уже иначе, с надеждой:
«Главное, увлекаюсь живописью, как сказать, хотелось бы создать больше картин, и чтоб были неплохие.
Хотелось бы вам черкнуть о нашей погоде, так она по себе нормальная, полярная ночь отступила, дня больше стало, и день какой-то прозрачный стал, с настоящим денным светом. И вот уже не по один день выходило солнце, освещались наши горы, и это для нас была большая радость».
Прошло еще два года, и как-то заметно оживился интерес искусствоведов и художников к народному искусству. Появились серьезные сборники, исследовательские статьи, альбомы. Мы слишком были расточительны, чтобы и теперь, поняв высокую ценность исчезнувшего и утраченного, не сохранить все еще возникающее, оставшееся. Народные промыслы, декоративные жостовские подносы, посуда Конакова и Гжели — уже нет ни для кого сомнений, как замечательны изделия народных умельцев. Многое изменилось и в народной живописи. И если несколько лет назад можно было назвать заметным, пожалуй, единственный альбом народного искусства — труд замечательного московского энтузиаста Натальи Семеновны Шкаровской, то теперь публикации многочисленны. Да что публикации! В Армении появился первый Музей народного искусства, и этим летом, уже на его стенах, я увидел работы поразившего меня всего два года назад сапожника Айка Закаряна.
Изменилось многое и в жизни Макарова. После выставки в Доме писателя имени Маяковского в Ленинграде несколько картин Николая Александровича были приобретены для Музея этнографии. Макаров был участником областных художественных выставок, Всесоюзной выставки, посвященной XVII съезду профсоюзов СССР, о нем писали в местных газетах, говорили по телевидению, не раз награждали грамотами и дипломами, нагрудными знаками. Впрочем, лучше привести отрывок из последнего письма Николая Александровича, помеченного мартом 1984 года.
«...Я по-прежнему пишу картины. Не помню, писал ли, что я опять принимал участие в областной выставке, были из Москвы художники, а один заслуженный художник РСФСР из Ленинграда, женщина-искусствовед, и всем очень мои картины понравились, и не раз они поздравляли меня пожатием руки. Из семидесяти восьми участвующих четырех отметили дипломами, в том числе и меня. А с пятого февраля выставку будут показывать по некоторым городам области. С этой выставки у нас у четырех хотят приобрести по картине для будущего музея в г. Мурманске. Рад вам и такое сообщить, что 23 января меня пригласили на телевидение, и там была записана со мной беседа, и мои картины фотографировали и показывали позднее по программе «Кольский меридиан». Да, еще вот что! Мне дали двухкомнатную квартиру, мы пока не переехали, но ордер на руках...»
И все же хочу вернуться в то время, когда я впервые встретился с Макаровым в его небольшой комнатке. Николай Александрович кончал пейзаж, в центре которого было строгое здание собора.
Мольберта не было. Приставил Николай Александрович фанерку к шкафу (с холстом в тот момент было туго), писал не спеша. Размер картины был около метра, шпиль собора высоко поднимался над головой маленького Макарова.
— Как же вы шпиль-то напишете? — удивился я.
Рука Макарова лежала в петле, поднять ее по-прежнему он не мог.
— Да просто, — улыбнулся Макаров и в ту же секунду левой перевернул картину куполом вниз. — Если надо, так и на табуреточку залезу, и линеечку подставлю, и чурочку подложу...
Весело блеснули глаза Макарова, разгладились морщинки на его добром, уже немолодом лице, и я опять невольно вспомнил вечно живого, нестареющего солдата Василия Теркина.
Лев КуклинПРЫЖКОВЫЕ ЛЫЖИРассказ
Снежному городу — Кировску — посвящаю
— У Гиви Сахадзе лыжи украли!
Среди бела дня, на глазах у многолюдной толпы, в самый разгар международных соревнований — это казалось невероятным. И тем не менее... Новость эта неизвестно каким способом, но гораздо быстрее всяческих телеграмм-молний облетела ряды болельщиков вокруг Большого снежногорского трамплина. Болельщики заволновались. Мало того, что Гиви, этот двадцатишестилетний крепыш из Бакуриани, был общим любимцем, — он был реальным претендентом на первенство.
И вот — на тебе!
— Не иначе как рука международного империализма! — мрачно буркнул один из болельщиков. — Больше некому. Боятся нашего Гиви...
Тем, кто его хорошо знал, Гиви характером и обликом напоминал фокстерьера: он был малоросл, курчав и отчаян. Зарубежные спортивные обозреватели называли его «летающей торпедой»! Самое обидное заключалось в том, что лыжи исчезли в перерыве после первой попытки. А положение в турнирной таблице у Сахадзе было шатким...
Снежногорск не зря считался лыжной столицей. Лыжи здесь любили и понимали в них толк. Мастеров и перворазрядников на душу населения в этом небольшом заполярном городе насчитывалось больше, чем в любом другом городе страны. «Настоящий снежногорец начинает кататься на лыжах раньше, чем начинает ходить» — эту шутку любили повторять даже на партийных активах, и в ней была значительная доля правды.
Международные соревнования по прыжкам с трамплина начались в полдень. День был солнечный, но на горе́, почти как всегда, задувал ветерок, наполнявший алые паруса приветственных надписей на четырех языках. Лозунги «Добро пожаловать!» и «Снежногорцы приветствуют спортивную дружбу!» сочно краснели на фоне белого великолепия окружающих гор. На склоне самой большой из них, над скромной щетинкой низкорослого заполярного леса стремительной дугой срывалась вниз, а потом взмывала к небу фантастическая ажурная конструкция.
Сегодня все привычные лыжни и тропинки сходились у бетонных опор Большого снежногорского. Снег под ногами вкусно похрустывал, словно все время разгрызали спелые яблоки. Приходили целыми школами, детскими садами, семьями: день был воскресный, снежногорцы — народ честолюбивый, а соревнования были крупные. Термосы, фляжки и шутки легко переходили от одного к другому. Шумную, беспокойную толпу болельщиков едва сдерживали чисто условные канаты на хлипких столбиках вдоль горы приземления да веселые розовощекие милиционеры в тулупах и валенках с давно забытыми галошами...
И повсюду, в самых невообразимых местах, разумеется, метались мальчишки, словно сорвавшиеся с орбит электроны. Они и без корреспондентских удостоверений с могущественной надписью «всюду» ухитрялись просачиваться сквозь самые непроницаемые заслоны. На то они и были не просто мальчишками, а представителями вездесущего и неистребимого великого племени мальчишек, любящих спорт. Это именно они вертятся под ногами арбитров всех категорий на всех материках. Это именно они вершат свой строгий и нелицеприятный суд над решениями всех спортивных коллегий. Это именно они с тихим или громким обожанием и восторгом провожают взглядами своих любимцев-чемпионов, а через некоторое время безжалостно наступают им на пятки...