Пульс памяти — страница 27 из 73

Немногое могло оставаться тогда в памяти, почти все пожиралось мускульным и нервным напряжением (не до запоминаний!), но зато и самые мизерные крупицы того, что все-таки осталось, отец не променял бы ни на какие другие.

…Откуда-то вели огонь «максимы», пулями сбривало ковыльные макушки, и, наверное, не одна из них упала на мертвые лица подкошенных теми же самыми пулями бойцов… Не редок был, вдобавок ко всему, и винтовочный огонь. А в самую решающую минуту заговорил еще один пулемет.

Цепь атакующих накатывалась на траншею ближе, ближе, и вот все сшиблось, сгрудилось, перемешалось, яростный крик бегущих перешел в хрип, храп, стоны. Металл ударялся о металл, но эти звуки были ничтожно тусклыми в сравнении с зубовным скрежетом, отрывистыми штыковыми «г-хы» и свирепо тягучим выдыханием ругательств. Одно из них, изрыгнутое перекошенным синегубым ртом рослого петлюровца, было кинуто прямо в лицо Павлантия Головнина. Руки петлюровца привычно вынесли винтовку до отказа назад и ускользающий глазок штыкового острия уже, кажется, облюбовал для себя точку, но отец успел метнуть под вражий штык ногу. Носок сапога сбил острие кверху, а левшацкий удар прикладом аккурат в лицо, по злобно выпученным белкам, полуопрокинул солдата навзничь. Следующий миг решал все, и винтовка уже развернулась в руках отца, но по ней вдруг что-то хрястко ударило, и, казалось, этот же самый удар болью обжег плечо. Но еще больнее стало глазам, напоровшимся на вторично поднятый им навстречу револьверный стволик. Черная точечка раз или два колебнулась в пространстве, будто для устойчивости уплотняла вокруг себя воздух… Что можно было сделать за это время? Не более как подумать — только подумать! — об опасности. Потому что вслед за этим не могло последовать ничего другого, кроме выстрела в упор. А значит — смертельного.

И выстрел прозвучал. Но прозвучал почему-то не впереди, не в створе глаз и державшей револьвер руки, а из-за плеча. И падать довелось не отцу, а тому, кто первым выстрелом угодил в затвор его винтовки (с рикошетным отлетом пули к плечу), второго же просто-напросто не успел сделать. Отец оглянулся — в одном шаге за ним перезаряжал винтовку Павлантий. Возбуждение и ярость до дна вычернили ему глаза, и отцу показалось, что именно из этой черноты долетели до него неестественно озорные, нервные слова:

— Квиты, Федор.

Руки Павлантия тут же опять поднялись, приклад вскинулся вверх и резко опустился: «Гх-хы…»

— А это за начдива…

До самого конца рукопашной, пока петлюровцы не побежали, отец и Павлантий Головнин были рядом. И наверное, оба уже успели подумать, что теперь на всю жизнь они не просто земляки и даже не просто друзья, а что-то неизмеримо большее. Пусть оно, это новое родство их, никак не названо, но под ним есть вечно живая и благотворная почва, именуемая взаимоспасением в бою. И не просто в бою, а в стихийной атаке гнева, когда солдаты мстили неприятелю за смерть любимого командира…

Об атаке под Коростенем отец рассказывал нам не раз, и, хотя повествование это было не из радостных, к концу рассказа лицо у отца прояснялось, наверное оттого, что он опять и опять видел памятью тот порывистый и злой бросок, победно завершившийся рукопашным боем. Смерть начдива оплатилась вражьей кровью, и это смягчало горесть.

Смягчало тогда, в бою, и смягчало в минуты воспоминаний.


А на похоронах Павлантия надтреснулись в отце какие-то душевные крепи, не смог сдержаться. Не хватило сил.

Мать рассказывала о возвращении Павлантия из заключения…

В один из воскресных дней отец рано пришел домой, и мать просила его помочь в чем-то на огороде за домом. В это как раз время на чуть видневшейся заоколичной стежке показался человек. Было, кажется, начало осени, на редкость погожей, и день тот был еще в разгаре, так что глаз, если смотреть не под солнце, хватал далеко и цепко. К тому же тянулась стежка по самому косогору и почти сплошь картофельным полем, поэтому точечка идущего прорисовывалась над суконной зеленостью ботвы все явственней и полнее.

Первой заметила далекую точечку мать, да не придала ей значения, только, наклоняясь, чтобы вернуться к делу, обронила вскользь:

— Вроде идет ктой-то.

У отца успела заныть спина, и он распрямился, отзываясь тем самым и на слова матери: можно было передохнуть минуту, а заодно глянуть и на идущего. Вон уже как обозначилась его чуть наклоненная фигура…

— Трудно идет… видать, поклажа грузная, — тоже вскользь, без всякого интереса проговорил отец, но все же продолжал всматриваться в пешехода.

От той, во всю длину села, заоколичной стежки к каждому двору отходила своя, и вот идущий уже приблизился к нашей тропинке. Шаги его замедлились, а у того места, где тропки разветвлялись, пешеход остановился и повернулся к селу лицом. И это стремительно сорвало с места отца.

— Далёко ль ты? — спросила, уже вслед ему, удивленная мать.

Он на ходу, полуобернувшись, почти крикнул в волнении:

— Да это же Павлантий. — И шаг отца стал еще забористей, он едва не бежал.

Мать растерянно замерла над грядкой огурцов или фасоли (она уже не помнила что они собирали тогда с отцом) и видела, как заспешил навстречу отцу и Павлантий. Сделав два или три первых шага, он сбросил с плеча котомку и, вытянув вперед руки, что-то при этом говоря, тоже почти побежал.

Матери чудилось, что она слышит горячее и радостное дыхание обоих, а на самом деле это была, видно, царившая тогда над полем щемящая тишина. В ней, как в безвоздушном пространстве, спешили навстречу друг другу двое. Один — вверх по косогору, другой — вниз. Косогора между ними становилось все меньше, и скоро двое смогли протянуть друг другу руки. А потом и обняться.

Матери показалось, что отец и Павлантий долго-долго стояли обнявшись. А длилось это, наверное, с минуту, не больше. Так обманчивы бывают в нас порой представления о времени.

Само же время бывает разным: то бездумно скупым, то необъяснимо щедрым. Секунда, выигранная в рукопашной схватке отцом, спасла от смерти Павлантия. На один миг быстрее врага нажал спусковой крючок Павлантий, и это уберегло в том же бою отца. А затем у одной из этих мгновениями спасенных жизней ушло, как говорил отец, в стружку целых пять лет. И вот наконец дружеское объятие, при котором минута может казаться долгой.

Я-то понимал, что матери хотелось именно так представить ту минуту, иной она и не мыслила такую встречу. Но, слушая рассказ матери, я невольно связывал его со всем давним и недавним прошлым отца. На этот раз — с посетившим его, по словам матери, запойным угаром.

Вот, оказывается, из каких душевных глубин потекла речка.

Мать рассказывала:

— Павлантий всего с полчаса и постоял тогда с нами на огороде. Оно и знамо дело: домой, к семье спешил. Опять же, правда сказать: до Мневичей ему сподручней было другой дорогой идти, но он выбрал с крюком, чтоб только с отцом, значит, твоим свидеться. Признавался, что большое сумление его брало: как люди встретят? После позора-то этакого… Приметила я, что и ко мне он с такой же самой опаской подходил. Весь виноватый, сжимается в комок, руку боится подать. Ну, потом, значит, оттаял малость. А ушел и вовсе повеселевший. Да только вишь, какое вышло горе-то? Года не протянул Павлантий — так прытко хворь взялась за него… Такая беда вот. Отцу твоему как сказали — почернел аж. Ну и… это самое… пил. Да ты небось сам помнишь…


Бугачиев А. А., 1918 г. рожд…

Харитонов И. Г., 1906 г. рожд…

Пономарев Ф. Г., 1905 г. рожд…

Захарченко С. И., 1919 г. рожд…

Осипенко Т. Д., 1896 г. рожд…

А мне вспомнилось другое.

13

О рукопашной, во время которой отец и Павлантий спасли друг друга, я только слышал.

Слышал и от них же (любили они повспоминать иногда былое), и от их бывших сослуживцев — нескольких наших селян, тоже воевавших у Щорса. Но и самому мне довелось однажды увидеть их в рисковом деле.

Нет, конечно же не в таком, как штыковая схватка, и, может, даже немного забавном, но все же помнится мне это с самого детства. И помнится по-доброму, так, что отними этот штришок у памяти — и будет она невосполнимо обеднена.


…Зной в наших краях стоял тогда небывалый. И было не просто жарко, а до удушливости тягостно, день за днем, неделя за неделей никак не спадала жара. И становилось между небом и землей как в прорезиненном мешке.

— Ну копит, копит гдей-то громодей силушку, — задумчиво и с опаской поглядывала на небо мать. — Жди-ко — отыграется…

И отыгралось.

Поначалу в тот день, как всегда, занялось: проклюнулся, как говорила мать, «глазов ключик» — самый первый рассветный луч, веки нам отмыкающий… Потом полыхнуло уже вовсю, но безросно. Только, правда, солнце было словно б тонким шелком затянуто.

А к полудню, как раз к обеденному времени, далеко-далеко над полем (то место у нас называется Смотровым Ладом) присинилось спонизу, и синева эта росла, росла. Все по кругу. Не вверх, не по склону неба, а вправо и влево над полем. Вверх тянуться словно бы тяжело было синеве, и она бессильно расплывалась по горизонту. Но когда почти кольцом облегла округу, сил у нее прибавилось, и она, местами уже дымно-седая, местами черная, поползла к солнцу.

И закрыла его.

И, словно бы наконец удовлетворенная, басовито, с прихрапом, рокотнула.

И еще раз.

И тут же, будто ей удалось раздробить солнце, кинула сначала, вразброс, тонкие и путано-длинные куски его, а вслед — чуть сплющенные шары, которые рвались уже над самым селом.

Длилось это с добрую минуту: ослепляющая яркость с мгновенными слабыми угасаниями, — затем столь же долго колебал небо и землю гул.

И пошел дождь.

Пошел неторопко, совсем заурядно: редкие капли — на землю, длинные, косым пунктиром — по оконному стеклу.

Дождь тут же вроде и прекратился, затих, а уже в следующее мгновенье упал сверху — из гула и вспышек — шипящей плотной массой. Она низринулась нам во двор (мы все были дома, обедали) с каким-то рыком, и еще темнее сделалось в хате. В эту темень, исподтишка кинуло град, стекла недружелюбно, холодно зазвенели.