Пульс памяти — страница 48 из 73

Повозки, повозки, повозки… Эти гужевые санитарные маршруты… Самые короткие.

Но в воспоминаниях они тягостно трудны.

Почти всегда под огнем да под бомбежками, по разбитым дорогам, а то и по бездорожью, какой-либо бугристой целиной. Колеса выклевывают ямки и впадины, как хромые цапли — лягушат на болоте. У бледного, обескровленного пассажира мутится сознание, и наступающее от тряски обморочное забытье бывает для него как отдых…

Мне всю жизнь видятся эти войсковые колесные труженицы, переполненные терпеливым солдатским страданием. Видятся и те, что еще не раз, как и в Крыму, вывозили из боев Василия (одиннадцать ранений с несколькими неизвлеченными осколками в придачу отпустила ему на долю и на память война)… И та повозка видится, на которой был доставлен в медсанбат раненный под Воронежем Федор; и еще одна, как въяве, стоит перед глазами — та, о которой я ничего не знаю, — повозка, увезшая от переднего края отца.

Да, я ничего о ней не знаю; может быть, это была не повозка, а сани, если еще держался снег, или попутная машина. Никто никогда не расскажет мне о том, как все было в действительности, но я так ясно вижу санитарные повозки, о которых мне рассказывали братья, что невольно рисую в воображении, по подобию первых, и еще одну.

И опять, опять возникает у меня перед глазами сонм движущихся санитарных повозок. С севера на юг, от Белого моря до Черного моря; с запада на восток и с востока на запад, почти полуторно повторившимся путем; вдоль и поперек всех фронтов, рубежей, дуг; из всех «котлов» и «мешков», ото всех прорывов, со всех направлений главного удара — отовсюду и во все концы ползли, ковыляли, тряско вздрагивали на колдобинах, били коваными ободами по булыжным мостовым — повозки, повозки, повозки.

Пути их как ворсинки в нитях, переплетающих венок превратностей.

Мы расплетали его случайности, все его стечения обстоятельств то сообща, то строго поодиночке, — правда, без всякого внимания к хронологии. Рассказ сменялся рассказом, а то вдруг вспыхивал спор, и мы торопливо, дружно, голова к голове, склонялись над старенькой школьной картой, крестообразно меченной шрамами от складывания. Все огромное земное пространство, на котором шла война, вмещалось тогда в метровый квадрат пестрой бумаги, наклеенной на марлю, и каждый из нас мысленно раздвигал его в своем направлении до тех реальных, действительных масштабов — масштабов былого. Для Федора и Василия оно было всеобъемлемо фронтовым, с первым и с последним днем войны, с боями, ранениями, госпиталями и — снова по тому же кругу, пока не пал Берлин. У меня за плечами был трудовой фронт, запасный полк, военное училище… Фигура, что называется, тыловая. Но на карте, в сплетениях линий, точек и надписей, особенности нашего былого не подразделялись, самым существенным было время и место. И вот когда и то и другое, по воспоминаниям, совпадало, на концах наших пальцев, нежданно сблизившихся у одного и того же пункта, казалось, вспыхивала искра. От нее, как спичка от спички, возгорались слова удивления и досады. Мы растерянно и виновато смотрели друг на друга… будто в самом деле были повинны в том, что вот ведь могло произойти в свое время что-то волнующее, а не произошло.

И, словно бы с повинной, мы вновь и вновь выходили воспоминаниями на пути-дороги, которые закружили и не вернули нам отца. С этих путей-дорог мы постепенно возвращались в довоенное прошлое, оттуда — снова в войну, — точно так, как я то и дело возвращался из одного в другое там, на кладбище, у деревянных столбиков и жестяных табличек.

Все священно-памятное — понял я тогда на всю жизнь — неизменно живет в нас, возвышаясь бастионами и бастиончиками той нравственной крепости, что была и остается одна на всех…

35

Никто из близких моих не верил, что я найду отцову могилу. Там, у травяных холмиков, сомнение все настойчивее стучалось и ко мне. Но чем сильнее был этот стук, тем яростнее искрила прошлым память…

Вулачев С. Г., 1921 г. рожд…

Фуктов А. А., 1905 г. рожд…

Шальбаров Владимир Демидович, 1913 г. рожд…

Борисов Я. П., 1902 г. рожд…

Имена чередуются с искрами. Вот целая вспышка их, взметенная из памятных тайников детства.


Эта особая страничка в жизни отца.

Однажды мать послала меня на чердак хаты. «Полезь, сынка. Где-то несется белянка наша, а найти гнездо не могу. Пошарь там в стрехах, туда что ни день шастает, негодная».

Я не нашел гнезда и крикнул об этом вниз, в сени, матери. А сам, сидя во фронтонном углу чердака на корточках, со сладким испугом, оцепенело и смятенно прощупывал сквозь суровую запыленную мешковину какие-то незнакомые твердые контуры.

Тяжелый, негромко металлически звякнувший сверток попался мне под руку в самой дальней глубине подстрешья, в замурованной пылью и паутиной шелевочной обшивке.

С трудом вытащив сверток, я замер над ним, как над сказочным кладом, вкрадчиво и нежно гладил тряпку, боясь даже подумать, что не сплю, и не зная, что же делать дальше.

— Ты штой-то затих там? — крикнула снизу мать. — Слазь, а то уберу лестницу.

— Убирай, я через сеновал слезу.

В моем голосе было, видимо, слишком много радости или чего-то таинственного, настораживающего, потому что мать тут же отозвалась новым вопросом:

— А што ты там делаешь?

— Да я, мам, пошарю еще за трубой, — с ходу солгал я, думая теперь только о том, что было завернуто в мешковину и так далеко, так тщательно кем-то спрятано.

— Ну, пошарь, пошарь, — согласилась мать и, к совсем опьянившей меня радости, убрала лестницу.

Из темного угла я метнулся к полоске света, сочившегося под своды нашей соломенной крыши сквозь небольшое отверстие во фронтоне. Полоска достигала невысокого, обитого железом ящика, в котором, я знал, хранилась разная рухлядь.

Сверток лег на крышку ящика. На мешковине, во всю одуряюще дразнившую меня длину ее, обозначились косые редкие черточки дратвенного шва. На узком конце свертка дратва торчала упругим, коротко обрезанным концом, который не был даже перехвачен узлами, и я, подсовывая под по́стеги шва палец, стал расшнуровывать мешковину, как ботинок.

Теперь, видя сверток, я пусть подсознательно, но уже догадывался о его содержимом, и от этого любопытство и нетерпение во мне стали еще невыносимее. Но сильнее всего, наверное, я испытывал боязнь: вдруг догадка не подтвердится?..

Мешковины было навернуто вчетверо или даже впятеро, и я, бережно повертывая находку, затаив дыхание, распрямлял и отодвигал в сторону комканые, слежавшиеся слои.

При каждом повороте в свертке легонько звякало, будто схоронке было больно или щекотно и она коротко, но звонко вскрикивала от моих прикосновений.

И вот последний вскрик и последний слой. Из-под мешковины матово и влажно блеснуло, в глазах моих зарябило от соседства стального и бронзового, от невиданного еще мной обнажения того, что называлось у нас обрезом.

А обнажен он был полностью, ничего деревянного, только металл: магазинная коробка, затвор, ствол, спусковой крючок в своем овальном предохранении… А рядом три полностью снаряженных обоймы. Плечистая, спокойная бронза гильз и стремительно живая заостренность пуль — три строя молчаливой смерти, пятнадцать послушных готовностей стать убийством.

Детская моя душа зашлась восторгом до всхлипа, ее трясла и мутила радость обладания страшной тайной. Я стоял над сверкающе-влажным от масла металлом, не зная, что делать с находкой и как справиться с охватившим меня волнением.

Я не сразу услышал голос матери, вновь позвавшей меня. Но первое же слово отца, тоже обращенное ко мне, заставило меня испуганно метнуться от ящика к лазу, а потом обратно.

«Отец на обед пришел. Вдруг поднимется на чердак?..»

Отец снова позвал меня. Позвал не сердито, с добродушно-шутливым оттенком в голосе и с привычным для меня в конце.

— Аль не слышишь?

— Счас, счас, — торопливо отозвался я и, конечно, выдал себя этой торопливостью. Я тут же услышал, как отец приставляет к стене лестницу. Вот остро вынырнули из лаза концы ее, в следующую минуту в проеме потемнело, и почти сразу в нем показалась голова отца. А вот уже и в полный рост он — идет от лаза…

Он шел прямо на меня, шел навстречу слабому свету фронтонного окошка, и во мраке чердака мне явственно было видно только лицо его. Я растерянно стоял около ящика, над своей ошеломительной находкой, зажав в руке обойму с патронами (мне так хотелось взять себе хотя бы эту крохотную частицу клада!), а отец, мне чудилось, не мог справиться с самим собой: он пытался стать строгим и не мог. Наверное, настолько был я в ту минуту испуганно обескуражен и смешон.

Но строгость в конце концов победила в отце, он подошел, остановился у ящика, дождался, когда я посмотрю на него, и спросил, сверляще всматриваясь в меня:

— Найти сумел. А сумеешь ли молчать?

Видно, и детским своим умом я смог уловить в его словах пусть вынужденное, но все же приглашение в союзники и горячо, громко крикнул:

— Сумею, пап!

Больше строгим он быть не мог, широко, снежнозубо улыбнулся, протянул мне руку, безмолвно требуя вернуть обойму, и, взяв ее, положил рядом с другими на ящике. И уже потянулся к краям мешковины, чтобы снова скрыть от глаз и спрятать мою находку, но вдруг остановился и без всяких предисловий сказал:

— Ты должен понять, что это не цацка. Не для игрушек все это. Кумекаешь? — Отец опять испытующе посмотрел на меня. — А?

— Кумекаю. А то как же!

— Ну то-то ж, — сказал отец. И с напускной сердитостью пожурил: — Ничего от тебя не спрячешь.

— А ты и не прячь, пап, мы с тобой вместе будем все-все делать, — уже как равноправный союзник, заговорщически зашептал я. — От меня никто и слова не узнает. Ладно?

— Это еще надо проверить, узнает или не узнает, — сказал отец, все больше светлея лицом. — А то, может, уже сегодня вечером все сельские мальцы будут знать про твою находку?