Пульс памяти — страница 51 из 73

Второй партизанский выстрел прикончил выползавшего на четвереньках из сеней задыхавшегося Никиту Рассолова…

— А что сталось с Уткой? — спросил я тогда же у матери.

— От опою помер вскорости после прихода германца, — сказала как бы мимоходом мать и стала тут же говорить о другом.


…Затвор обреза двигался все свободнее, оружие оживало. Но я уже твердо знал, что боевая жизнь ему не суждена.

Да и не нужна.

Молчаливая дуэль обрезов, их долгое скрытое противостояние закончились. И пусть еще оставались где-то злобные чердачные тайны, — поединок этот Россия решила внушительно. Одни падали в те же чердачные проемы, падали приговоренные к смерти по закону святого мщения; других, убитых предательски и на поле боя, земля принимала себе на грудь и, чернея от печали в их объятиях, завещала живым неумирающую память о погибших ратно.

И судьба оружия порою так поразительно походила на людские судьбы. Доставались ему в удел и высокая слава — от золотой чеканки и музейных пьедесталов до стихотворного пафоса; и обидная безвестность: утерянное или выпавшее из рук убитого солдата, сгнило оно в земле, может быть даже, на историческом поле боя; и что-то — лучшее или худшее — еще… Но конечно же нет ничего хуже (опять же, как и у людей!), если уделом стал позор поражения.

В добром, разумеется, деянии.

Не может обойтись человек без оружия — не могут не быть похожими и их судьбы…

А для оружия, которое я держал теперь в руках, судьбою стала утрата хозяина. И вот он — удел…

Я нашел новую мешковину и, бережно завернув обрез с патронами так, как делал это отец, положил его на прежнее место.

Положил, как умирающего солдата.

39

В ноябре сорок второго года отец писал мне о Федоре:

«Характеру он спокойного, глупых рисковостей не любит. Но война все ж таки. А у нее нрав бешеный…»

О днях, почти совпадающих с датой на этом письме, и Федор говорил:

— Везли нас по-бешеному. Наглотается паровоз воды, заправится углем — и дальше. А тут и морозы зубом об зуб, как сказал бы Нарымка…

Черный, сильно похудевший, но все с той же милой женственностью в рисунке лица Нарымка Смыглаш… Он опять был рядом. Всего одну неделю, по возвращении Федора из госпиталя в часть, были они в разных батальонах, потом снова сошлись в одном.

Теперь вот всему их полку выпал новый путь. Они еще не знали, что везли их, как и многих других, из разных направлений, в самое пекло одного из гремевших на весь мир фронтов.

Только по карте прослеживалось: направление — низ Волги. И шевелилась в головах догадка: туда!..

Нарымка говорил:

— На шашлыки по-адски.

И спрашивал у Федора:

— А ты знаешь, почему город раньше назывался Царицын?

Не дожидаясь ответа, он спешил с пояснением:

— Извини, я не экзаменую, просто помню что-то такое о названии реки. Это верно?

— Верно, — отвечал Федор, а сам не мог представить себе ни реки, ни города, все заслонялось совсем другими картинами. Воображение рисовало атаку за атакой, одну похожую на другую. И все вместе они были точно такие, как та, у высоты со школой на ее склоне. Виделись взрывы по полю, безжизненно качающаяся рука Герасима Смородушкина, земля на его зрачках и молчаливо дерзкое, поднимающееся над всем страшным и кровавым единоборство капитана Борзанова с танком. И еще — дымки на местах орудийных позиций: вился над землей прах, а думать об этих дымках хотелось как о фимиаме…

— Река Царица, кажется?

— Царица, да…

— А направление выдерживается точно. Верно?

— Верно, Нарымка.

Федор думал и об этом. Оставалась позади очередная станция, и руки опять тянулись к планшетам. Глаза сверлили карту. И произносились опять, опять, опять:

— Туда!

Вдруг, почти в полночь, команда:

— Выгружаться!

А уже к полудню танковая колонна, артиллерия, обозы своим ходом углублялись в степь. Мерзлая, кочковатая, она была зловеще молчаливой и белой.

Короткий день медленно и нехотя пожирал дорогу. К вечеру начало вьюжить, по полю заметалась поземка, белые всплески сухого снега путались в ногах, а то, внезапно поднятые ветром, колюче и ломко обдавали лицо, просачивались за воротник. Небо все тяжелее давило на землю, уплотняя и сковывая ее. И чем дальше уходила полузаметенная теперь степная дорога, тем жестче становилась власть низких туч, сумерек и притворно лизавшей солдатские ноги поземки.

— Другарю, куда идем, что впереди? — Нарымка показывал глазами на планшет, но Федору не хотелось раскрывать карту. Да он уже и знал (услышал от командира полка), что колонна их движется на Котельниково.

— Котельниково, — кричал Федор почти в самое ухо Нарымки.

— К утру доберемся?

— Не знаю…

Так и шли до рассвета. А утром все, что двигалось от станции разгрузки полдня и ночь, с ходу вступало в бой. Пространная низина, выходившая своей горловиной к окраине какого-то селеньица, начала незаметно, но властно всасывать в себя — как раз через эту горловину — одну часть колонны за другой.

Лишь позднее Федор понял, что, втянувшись в низину, они оказались, как под невидимым куполом, под встречно летящими снарядами и минами. Эта артиллерийская дуэль разгорелась еще до того, как их колонна подошла к селеньицу, но в ту минуту канонада достигла оглушающей силы. Все вокруг вздрагивало, гукало, скрежетало, надламывалось. Временами это походило на грозу, но какая же могла быть гроза, если только-только начиналась зима! В низине было бело, а там, где бока ее крутовато поднимались, — за этими гранями ничего не проглядывалось, кроме низкого неба, раздираемого тем же свистом и храпом. «Кто мог придумать этот оркестр, участвующие в нем инструменты, эту дикую, расхристанную мелодию? — мелькнуло нечаянно у Федора. — Какой безумец работал над партитурой?.. Отравленными, что ли, могут быть мозги и апоплексичным воображение?..»

Полуразвернутые батальоны выдвигались вправо. Федор не мог не заметить удивительную похожесть позиционных выгод обеих сторон. Понял он и причину поспешности, с какой выдвигались на исходные рубежи новые силы: всем повелевала эта низина. Она позволяла вводить в действие резервы, и не единожды, а до тех пор, пока над ней будет сохраняться огневое господство. Вовремя навязанная противной стороне дуэль делала низину почти неуязвимой, и это равнялось чуть ли не половине конечного, желаемого выигрыша.

Скоро эта догадка подтвердилась по-новому. После более чем полуторачасового скрытого выдвижения батальон вдруг уперся в обрыв, двумя ротами развернулся флангом к нему и…

Тут же, весь разом, качнулся воздух. Что-то во всем окружающем будто бы надломилось, завибрировало…

— Впечатление было такое, — говорил Федор, — будто ты погружаешься в какую-то шквальную пляску земли.

Может быть, только теперь немцы поняли, что означало для них появление наших войск на этом участке. Они увидели, что уже и второй выход из низины становится не только труднодоступным для танков, но и танкоопасным.

Поэтому все, что могли, немцы обрушили на батальон.


…— Ты хочешь, чтобы я рассказал тебе, что произошло в последующие двое суток? — спросил у меня после долгого молчания Федор. Он беспомощно пожал плечами, опять долго молчал, затем медленно произнес: — Понимаешь?.. Вряд ли это возможно. Потому что батальон наш занимал лишь крохотную часть того пространства, на котором так внезапно разгорелись бои. И я не уверен, что мы были хотя бы на йоту в более тяжелом положении, чем другие. Объяснялись же внезапность и ожесточенность боев просто: Манштейн рвался на помощь Паулюсу. Вот нам и довелось встать на его пути. На пути Манштейна. Целая наша армия была брошена навстречу немецким танковым дивизиям. Ну и… как тебе известно… Манштейн не прошел.

И опять Федор долго молчал. Раскурил папиросу, высосал ее до конца, и все это время пружина воспоминаний, видно, накручивалась в нем, напрягалась, накапливая в памяти былое, как плотина накапливает воду.

Медленно, но от минуты к минуте безропотнее Федор покорялся этой пружине.


И опять называл имена, имена, имена.

А когда имя не вспоминалось или попросту не было ему известно, Федор с завидной тщательностью обрисовывал черты лица, привычки, особенности характера. И я так отчетливо видел новых и новых его однополчан, будто сам служил с ними.

— Солдатика одного, пэтээровца, помню, — говорил Федор задумчиво. — Когда этот солдатик что-либо рассказывал, то забавно поднимал одну бровь. Потом резко по-клоунски опускал ее и щелкал языком. Впечатление получалось пресмешное: чудилось, что звук он извлекает из этого вскидывания и опускания брови.

Затем следовали как бы итоговые слова, в которых человек представал перед слушающим уже весь. Представал внутренним, духовным своим портретом.

— На второй день, когда немцы полезли с танками, — две машины подбил этот солдатик. А потом… это я сам видел… накрыло взрывом его. Насовсем, конечно. Сам понимаешь. А ружье противотанковое кинуло вверх и в сторону. Высоко так и полого летело. Как необычная птица…

Федор умолкал часто, но после каждой паузы рассказывал о чем-то еще. И обязательно о том самом двухсуточном бое.

— Когда убило командира второй роты старшего лейтенанта Писарского… между прочим, хохотун был и анекдотчик; на щеках и на подбородке по ямочке, а уши неожиданно большие, мы все шутили над ним: «Что слышно с Луны?..» Он похохатывал и отшучивался, говорил, что после войны обязательно научится управлять своими ушами… Так вот: когда убило Писарского, из офицеров в живых оставался один Корольков. На него и легло все остальное. И он шесть атак выдержал с остатками роты. Когда к вечеру второго дня их вывели из боя, передвигаться могли только четверо. Двое из них несли умирающего лейтенанта…

Опять пауза — и новый кусочек общей суровой картины:

— А взвод морской пехоты, брошенный во время контратаки во фланг немцам, не вернулся совсем.

Перехватив мой недоуменный взгляд, Федор нехотя, через силу добавил: