Пульс памяти — страница 52 из 73

— На засаду напоролись. Сорок один человек на свежем снегу… Как сейчас помню… Правда, и немцев они положили немало. А почему все погибли?.. Вырваться ни в какую сторону нельзя было. В кольцо их взяли. И они как заняли круговую оборону, так почти ровно по кругу и лежали.

— …А как дрались наши артиллеристы с немецкими танками! — следовало после очередного молчания. — Ничего подобного никогда не видел… Немцы выкатились к самому узкому месту низины, чтобы по ее кособочью ворваться в наши порядки. Тут артиллеристы и начали работать. Прямой наводкой. Бой длился недолго, и попаданий с обеих сторон было столько, что какое-то время над лощиной висел сплошной металлический лязг.

— …Утром второго дня немцы в четвертый раз бомбили наши позиции. Все, что виделось и не виделось окрест, было поглощено сначала жутковатым предчувствием надвигавшегося ужаса, а затем самим кошмаром бомбежки. От нараставшего под тучами гула дрожал и, казалось, сухо потрескивал воздух. Потом стали дрожать и воздух, и земля, и все, какие только можно было уловить, звуки. Тут-то и не выдержала одна медсестра, Светланой звали. Нервы отказали. Выскочила из окопа и побежала с криком: «Стойте!» Один раз только и крикнула… Нарымка нашел ее после бомбежки. Была совсем засыпана землей. Полсумки только торчало сверху… Почему именно офицер искал ее? Любил Нарымка Светлану…

Рассказ Федора торопливо сходил на скороговорку. Произнеся два-три слова, Федор делал паузу, словно ему не хватало воздуха. Скоро я понял причину его волнения. Кружно, как по спирали, шел он через все рассказанное к тому, что вызывало в нем особую боль: к рассказу о гибели Нарымки.

Впрочем, никакого рассказа не вышло. Из скупых, отрывочных фраз Федора я узнал, что Нарымка погиб к концу второго дня боев.

— На полсуток всего пережил он Светлану, — сказал Федор. И видел перед собой, наверное, что-то большее, чем заключали в себе его слова.

Чему-то давнему отозвалось мелькнувшее в глазах Федора задумчивое потепление, — может быть, всех погибших он заново увидел живыми.

40

Прочтение — пусть по памяти и уже какое по счету! — отцовых писем заставляло меня вперемежку со страницами жизни отца вспоминать и страницы фронтовых биографий братьев.

Неразделимые судьбы!

Как неразделимы были все имена на жестяных табличках.


…Ранение отстранило Василия от фронта почти на полтора года: без малого восемь месяцев непрерывного лечения, потом опять и опять госпиталь (усмирение дважды бунтовавшего в теле свинца), затем курсы усовершенствования командного состава.

В крутую июньскую пору сорок третьего путь Василия пролег из Подмосковья в Курскую область, к месту расположения штаба Степного фронта. Оттуда, как по ступенькам, спускался он к своей новой должности комбата: из штаба фронта в штаб армии, оттуда — в штаб дивизии, затем — в полк.

Чем ниже спускался Василий по этой лесенке, тем скупее на слово становились принимавшие его начальники и командиры. Бегло прочитывалось предписание, тут же оформлялось новое. Кто догадывался, а кто и не догадывался пожать на прощанье руку или хотя бы на словах пожелать доброго пути, но одну фразу неизменно произносили все:

«Отправляйтесь немедленно!»

Командир полка Бокалов, поджарый и с несвойственной для такой комплекции степенностью полковник, произнес две или три коротких фразы:

— Прибыли? Хорошо. Срочно в батальон. Он форсирует реку. Вступайте в командование. Командир там убит. Связной проводит вас.

И — вдогонку:

— Отправляйтесь немедленно!

Из блиндажа командира полка Василий, в сопровождении связного, ходами сообщения прибыл к берегу форсируемого батальоном Северного Донца, в пекло переправы под огнем.

Стрельба, взрывы, гул, крики — все это Василий воспринял спокойно, как давно знакомое и теперь лишь возобновившееся в памяти. А вот скрежещуще-ломаемое, непрестанно плещущееся, вздымаемое и падающее — эти звуки ошеломили его. Может, еще и потому, что были они совсем по-другому одеты зрительно: взрывные извержения воды и веера брызг высвечивало солнцем красно, и вся поверхность реки вниз по течению тоже лосняще краснела, не отражая ни неба, ни берегов.

Но скоро глаза привыкли к этому.

И ко всему остальному тоже.

Одно — это Василий замечал и раньше — отказывалось становиться привычным: лица убитых. Особенно знакомые. Те, которые ты видел живыми, которые запомнил…

В чертах лица скрыт как бы невидимый рубеж, разделяющий господство жизни и смерти. И живой человек неизменно, с подсознательной автоматичностью противится — как разумом, так и всем нутром своим — расширению сферы смерти.

«Это лицо уже не оживет? — кричит в живом человеческом сознании обескураженно вопрошающий голос. — Ужасно, ужасно. Вдохните в лицо прежнюю одухотворенность, сломайте холодную корку стылости. Верните движение векам и откройте их! Там вмещался целый мир. Теперь он погибнет…»

А мир уже давно погиб там. Как не раз погибал и при открытых веках.

Но крик в живом сознании не умолкает и не умолкает.

«Верните глазам их осмысленность, оживите умирающие миры!..»

Когда Василий связался с командирами рот — двумя из трех, потому что третий был уже ранен, — и узнал, что в батальоне не более сорока человек и что половина этого ничтожно малого числа уже переправилась, он понял, как важны в создавшемся положении даже секунды. Только ускорение переправы может уменьшить потери, и это теперь самое главное. Ибо на том берегу крайне мало людей, а ведут они отчаянно неравный бой. Он крикнул: «Лодку!», но понял тут же, что это бессмысленно, лодку попросту негде взять. Тогда Василий прыгнул на первый, только что причаливший к берегу плотик и уже оттуда приказал передать ротным: через двадцать минут доложить о прибытии на тот берег.

Плотик качало и кружило между взрывами, а то вдруг он тыкался во что-то, часто мягкое, податливое, и Василий, даже не глядя, знал, что это плывущие по реке тела убитых.

Опять лица, лица, лица…

И на них, уже безраздельно, — смерть.

Плотик находился в полусотне метров от понтонной переправы, она вся была как на ладони, и Василий с радостью увидел, что на нее въехали орудия. Но тут в самый центр понтонного настила рухнуло что-то, прогнуло его, а затем взвихрило осколками, водой, дымом. Перед этим Василий подумал о том, что отдал ротным, пожалуй, слишком жесткий приказ, но теперь он был уверен, что поступил правильно. Орудия на том берегу будут не скоро, а это значит, что рассчитывать нужно пока только на «живую единицу». Люди же здесь гибнут под огнем, фактически не ведя боя…

«Хейнкели» — их висело над переправой с полдюжины — заходили на второй круг. А пока воду буравили и взрывали снаряды да мины. Еще одним прямым попаданием перечеркнуло и расплескало лодку, а через секунду-две — вторую. Уже рукой было подать до берега, когда с плотика сбрило осколком одного из весельных, а потом еще и накрыло всех остальных водой. И может, именно это заменило убитого весельного: волна толкнула плотик с такой силой, что он, метнувшись по полукругу, прочно надвинулся углом на отмель.

Десяток предельно широких и быстрых прыжков по воде — и можно наконец упасть на землю. А переведя дыхание, ползти по ней, не видя текуче-красного, прыгающего и суматошного убранства воды, не ощущая под собой ее разнузданной зыбкости.

Но скоро закачалась и земля.

Какой только можно было огонь — от орудийного, шрапнельными снарядами, до гранатометного, — всё нацелили немцы на крохотный клочок берега, где дрались, местами врукопашную, горстки солдат второго и соседних батальонов. И спасала эти горстки теперь отбитая — необъяснимым чудом отбитая — первая траншея немецкой обороны.

Ход сообщения, выходивший к реке, привел в эту траншею и Василия. И то, что он сразу же увидел вокруг, сказало ему о предельной накаленности боя, о высших — если не последних — минутах человеческого упорства.

Сначала Василий не понял открывшейся ему картины: съехав одним колесом с бруствера в траншею, станковый пулемет, круто задрав кожух, бесцельно палил в небо. Переведя взгляд с похожей на фонтан огненной струи вниз, Василий увидел обоих пулеметчиков: убитые одновременно, они лежали один на другом (второй номер — внизу, первый — на нем), и руки первого каменно пристыли к рукояткам «максима». Странно затиснутые между рукоятками, согнутые синие пальцы, сопротивляясь тяжести пулемета, суставами вдавливали гашетку.

Пулемет жадно и торопливо, будто боялся, что ему помешают, заглатывал остатки провисшей над мертвыми пулеметчиками ленты, отбрасывая гильзы на дно траншеи, в полузакрытое каской лицо второго номера.

Василий, еще не зная зачем, рванулся к пулемету, пытаясь вырвать его рукоятки из мертвых рук солдата, но в этот миг лента кончилась, пулемет умолк, и Василию ничего не оставалось, как перешагнуть через убитых и спешить туда, где, как он успел определить, удобнее будет действовать.

Едва он достиг облюбованного места, как над переправой опять, пикируя, взревели «хейнкели», один за другим заухали взрывы, и Василию показалось, что именно они вытолкнули к нему из кипевшей реки, через полузасыпанный ход сообщения этого синеглазого, с ног до головы мокрого связиста.

— Вы — товарищ комбат?

— Я.

— Есть связь, товарищ комбат. Вас к Бокалу.

— К какому Бокалу?

— Первый… Первый вас требует, товарищ комбат…

Василию было потом смешно и радостно. Ах вы бессмертные, неистребимые милые солдаты русские! Как тонко слышится вами родной, родимый язык! И как любите вы игру его слов, как гармонична она вашей душе, где так родственно, так нерасторжимо уживаются вулканы и родники. Извергаются и извергаются в ваших душах гнев, ярость, смертная мука увечий и тоски по родным, а рядом, тут же, — ключевой говорок человечески ясных и звонких струн…

Как не любить это в вас!

Как не любить вас за это!..

Командир полка Бокалов — этого еще не знал Василий — стал у связистов Бокалом. Потому что им хотелось поиграть словом, им нравилось приятное сочетание значений: «Вас — к Бокалу».