Пульс памяти — страница 54 из 73

Как же властно, полнокровно, неугасаемо жил в человеческой памяти безвестный для нее в прошлом клочок земли, который опалило потом, как и самую эту память, порохом, муками и кровью!

Неуклюже вытянувшийся вдоль реки, прижатый к ней холмиками и взгорками, лоскуток этот, никогда, наверное, не имевший собственного имени, а на те лихие часы громко наименованный плацдармом, стал для Василия кровной роднёй земле его рождения и детства. И мне тогда так ясно увиделась насквозь пронизанною таким вот ратным родством вся земля моего Отечества. Едва ли не для каждого клочка ее можно проследить незатухающую родословную в солдатской памяти. Проследить из края в край и через все века.

Мне, как свои собственные, открылись обжигающе явственные сновидения ратников Невского, будившие перед их памятью псковско-чудские виды: величественную суровость Вороньего камня, зловещую бесснежность первозимья, ломкую говорливость озерного льда. И все это мешалось с тем, что было всю жизнь единственно родным, родимо родным: для суздальца — суздальское, для москвитянина — московское, для новгородца — новгородское…

Тем же болел и каждый счастливо вернувшийся с Куликова поля. Василий говорил о Северном Донце, о середине двадцатого столетия, а передо мною бились сполохи умирающего сознания Пересвета, благородно перемешавшаяся любовь его к земле, где родился, и к земле, на которой довелось сложить голову.

И далее — так же: была то Полтавская битва или год восемьсот двенадцатый, столетней давности эпопея Севастополя или горестная драма Порт-Артура, четырехлетние сражения гражданской войны, когда бои шли по сплошному кольцу фронтов, или война войн — Великая Отечественная…

В душах, в сознании, в памяти роднились и роднились земные отчие пространства.

Для вернувшегося с войны вятича делались столь же дорогими, как и свои, степи Черноземья, для помора — донские просторы или среднерусские долы, для волжанина — полесские кущи, для сибиряка — сказочно одухотворенные пейзажи Подмосковья.

И то же самое — в обратном чтении; как и в десятках, сотнях, тысячах других сочетаний и вариантов.

Если мысленно представить себе, где кто из солдат наших пролил пот и кровь, защищая край отцов своих, и соединить эти места с местами рождения, — воображению увидится сетчатое переплетение путей и судеб людских. Каждый раз, берясь за оружие, мы делали это переплетение все более густым, а тягчайшая последняя война словно бы проверила на разрыв узлы этих давних переплетений.

Да еще и навязала великое множество своих.

И — нетелесная — сеть этих узлов и линий тем не менее прочнее, жизненнее всего прочего в нас.

«Не так ли? Не правда ли? — бились во мне волнующие вопросы к самому себе, и я, слушая рассказы братьев, вспоминая все, что знал об отце как о солдате, отвечал неизменно: — Так. Именно так!..»

Да, да, да. Крепко завязаны узлы нашей сыновней преданности земле своей.

В военной судьбе Василия еще одним из таких узлов стал маленький клочок земли на берегу Северного Донца. Клочок этот, как и высотка близ Кобрина, у церквушки, и как межозерье под Армянском, приобщал своего защитника к той же самой сети ратных путей и судеб.

И еще этот нелепо узкий плацдармишко приобщал Василия к одной из узловых битв, имя которой давал рядовой, исконно русский город Курск. Василий узнал об этом лишь позднее. И сразу понял, почему переправа оказалась такой трудной. Форсирование реки было как воздух необходимо нам. А для немцев на этом участке оно попросту становилось смертельным.

К тому же основное внимание (и это естественно) было сконцентрировано на главных участках сражения: Прохоровка, Поныри…

Василий, показывая, где находились эти пункты, ткнул карандашом за край листа, а сам вернулся к тому, что было начерчено им в знаках, линиях, штришках и стрелах. И продолжал рассказывать.

В голосе и словах его не было ни мученичества, ни напряжения, и вообще болезненность проскальзывала в рассказе только при упоминании о человеческих потерях. Остальное заслонялось жесткой, непроницаемой сдержанностью.

А скрывалось за этой сдержанностью многое.

Только на завершение того первого дня боев на плацдарме пришлось несколько отчаянных атак немецкой пехоты и танков. Одно за другим — кровавые усилия, кровавые попытки.

Василий не уверен: может быть, последнюю атаку его батальону и не удалось бы отразить. Силы людей иссякали, противотанковые орудия вышли из строя, умолкло больше половины пулеметов. Но на командный пункт вдруг прибыл за получением задачи офицер-артиллерист. Это означало, что на плацдарм переправились полковые батареи.

Василий смотрел в запавшее (казалось, на нем запало все: щеки, глаза, рот) лицо артиллериста и с трудом подавлял в себе сомнение: не галлюцинация ли это в переутомленном мозгу?

Вывел Василия из этого состояния вторично заданный офицером вопрос:

— Не зацепили мы вас тут ненароком?

И Василий догадался: это же «филигранных дел мастер»! Поэтому так и ответил:

— Филигранная была работа. Спасибо.

Василий назвал себя, протягивая руку. Артиллерист с готовностью ответил:

— Беспальцин.

Беспальцин быстро понял, что́ от него требуется, и немедля ушел.

И скоро на ту самую рощицу, из-за которой уже столько раз выползали немецкие танки, упали беспальцинские снаряды.

Упали сначала как бы гигантской горстью, сразу несколько. В течение секунд это повторилось трижды, потом горсти соединились в одно целое, и вот уже рощу, а за нею и все накрывшее ее небо вздыбило, дегтярно зачернило и вывело с поля видимости. Над всем окрестным, зримым и незримым, поселился живой, плотный, с покашливанием и посвистами гул.

Свой, долгожданный, яростно торжествующий гул, вселяющий радость.

Ту самую радость, которая, по словам Василия, наиболее ярко проявляет себя на войне.

И пришла она на этот раз не одна. Радостью было и почти непрерывное урчание в небе своих самолетов, и отчетливо, нарастающе родившаяся за спиной музыка танковых двигателей, и — вечерняя уже — серенада «катюш», в стонущем говоре которых соединены, чудилось, рычание льва и журавлиный клекот.

И был ликующе высвечен голос Бокалова, позвонившего как-то перед самым рассветом:

— Погнали немчуру. Слыхал?..

— Спасибо, товарищ первый, за добрые вести.

— Это еще не все. К Красному Знамени представлен ты. Жму руку. Впрочем, я скоро буду у вас. Разгляжу хоть тебя получше…


Бокалов прибыл часа через два. Вошел в блиндаж, медленно и придирчиво огляделся, помолчал с минуту, разглядывая всех, поднявшихся ему навстречу, потом так же молча шагнул к Василию и обнял его.

И только теперь, из объятий Бокалова, из-за его не очень широкого плеча, увидел Василий стоявшего в дверях блиндажа Беспальцина. Он всем своим лицом, на котором продолжала темнеть усталость, ободряюще улыбался.

Василий в смущении и растерянности молчал.


Таблички…

Таблички…

Таблички…

Мягкость влажной травы, холод росы, столбики, ржавеющая жесть и —


Имена…

Имена…

Имена…

Имена…


Будет ли среди них ожидаемое, родное? То, которое сразу же отзовется знакомым голосом, заключенным, для того времени, в строки письма:

«…С-под Курска вон как шуганули поганого… Глянь, и дальше несдобровать германцу… И коли живы, дай бог, Федор с Василием, — радуются, знать, как и мы…»


Трава это шуршит или продолжается рассказ Василия?..


…Следующие сутки были временем, которого как бы и не существовало. Немцы уже почти бежали, лишь отдельные группки их пытались то там, то здесь цепляться за каждую складку местности. И во время боя с одной из таких групп, меняя командный пункт, Василий внезапно упал в какой-то обжигающий треск, как в ядовито жалящую траву.

Такой показалась ему встреча с разрывной пулей.

Забытье, приходя и разжимаясь, подавляло все короткие всплески сознания. Санитарный автобус бежал и бежал куда-то, а Василию никак не удавалось выбраться из безвременья. Новый счет секунд, минут, часов и дней жизни начал он лишь после первого переливания крови. В госпитале на станции Алексеевка.

А о том, что соседнюю с ним койку занял Беспальцин, Василий узнал и того позже: Беспальцин был весь в бинтах и несколько дней метался в бреду. В палате раздавались то отрывистые, с горячечными придыханиями артиллерийские команды, то слова из какой-то незнакомой Василию песни («Пойду садами я под окна радости…»), то два женских имени: «Оля… Леночка…»

Лицо Беспальцина то загоралось болезненно тусклым румянцем, то, вконец измученное и осунувшееся, меркло до черноты. Часами он мог лежать молча и неподвижно — и часами же мог биться в агонии. И тогда к нему, Василию, как и ко всем остальным раненым, знал он, возвращалось пережитое в бою. Палату словно бы вздымало незримым взрывом, трясло и покачивало, как в канонаду, и наполняло гарью, металлическим скрежетом, стонами.

Беспальцин так и не победил в этом смертельно трудном поединке со смертью. После одной из самых беспокойных ночей, в продолжение которой Беспальцин почти только пел, в палату пришла тишина.

Василий лежал лицом к окну, за которым виднелись красивые купола и колокольня церкви. Мимо нее, говорил кто-то из давних раненых, увозили умерших. Василий с болью представил себе на этом пути Беспальцина. И почему-то с сожалением подумал, что колокольня церкви мертва. Пусть бы позвонили колокола. Позднее Василий узнал, что церковь эта была построена в честь Чудской победы ратников Александра Невского. И жил, значит, в свое время здесь, над всей округой, звон, славивший спасителей Руси-матушки.

Временами Василию казалось, что он явственно слышит этот звон.

Особенно по утрам, в рассветные часы.

Едва в окне начинало светлеть, как там, за стеклами, в голубоватой текучести неба, возникал ажурный силуэт верха церкви. И проклевывалось тихое, отдаленное вызванивание.

Прибавлялось ясности — нарастали звоны…