Я посмотрел на Федора и Василия — им, казалось, тоже рисовались какие-то мысленные картины. В руках стыли стаканы с водкой, на лицах теплилась задумчивость. Молчание затягивалось.
— Ну пейте уж, — сказала мать.
Кивнув друг другу, мы, не чокаясь, выпили. В память о погибших. И долго перебирали имена тех из них, кого знали. Потом, как-то невзначай, вернулись к прежнему разговору.
— Значит, говоришь, «смерть духа», — обратился к матери Федор. — А ведь по религии-то дух бессмертен! Тело умирает, а он возносится. И предстает перед судом…
— Многих бог судит еще до их смерти, — спокойно отвечала мать. — Одних лишает рассудка, в других убивает дух…
— Чтобы они затем убивали других? — искренне удивился Василий.
— А их должны остановить сами люди.
— Четыре года останавливали, — не без язвительности сказал Федор.
Василий понял слова матери по-другому.
— Надо было раньше начать, — сказал он. — И не на поле боя, а за дипломатическими столами.
— Но тогда еще не шла война, — заметил Федор.
— Были громогласно объявленные намерения. В каком году Гитлер написал «Майн кампф»? Разве каждый шаг в его действиях не говорил о том, что этот шизофреник жаждет исполнить задуманное? Но там, рядом с ним, на Западе, президенты, премьеры и прочие «пре», подхалимски называемые — каждый у себя! — первыми лицами государства, «мудро» трусили. Или, опять же, «мудро» подличали в своих креслах. И даже когда уже начались зверства, они, эти «первые лица», продолжали подличать. Сколько мы ждали открытия второго фронта?
— Конечно, — согласился Федор. — Раньше бы начать укорачивать спесь фюрерскую, так до большого б кровопролития и не дошло.
— А ты как думаешь? — спросил у меня Василий.
— Думаю, что с уродом в семье надо справляться силами этой семьи. Тем более если урод не скрывает своих намерений. Даже у диких племен было правилом: «Вождь отвечает за племя, племя отвечает за вождя».
— Ты считаешь, что Гитлера должны были урезонить сами немцы? — спросил Федор. — Но ведь за его спиной…
Я рассердился:
— Это уже надоело. «Он был ставленником денежных воротил… Его поддерживали круппы и К°… Трудовые массы были одурачены…» Миллионы одураченных умов! Какова же им цена? Одурачить можно с помощью обмана. Но если вождь открыто призывает к захватам, к уничтожению целых народов…
— Все это сложно, — примиряюще сказал Василий.
К нему присоединился Федор:
— Разве среди немцев не было борцов против фашизма?
— Были, — не сдавался я. — Но это опять же меньшинство. А большинство как оправдает себя?
— Черт с ним, с Гитлером, — прервал мою горячность Василий. — Мы ведь говорим просто о жестокости. Как о свойстве натуры, что ли. Есть люди добродушные, есть даже до наивности простые, а то вдруг — жестокие, даже кровожадные… Откуда бы это?
В самом деле: откуда?
Кто ответит на этот вопрос?
Для меня всегда было загадкой, почему человек не всегда человек. У него столько возможностей по-доброму, высоко и даже величественно раскрыть себя. Самый простой и тот мог бы становиться мастером, творцом, философом, открывателем (это значит тружеником и тружеником) и соревноваться в любви к своему делу, к земле, к природе… Только прояви простейшее человеческое в себе. Ведь именно для этого и работают клетки мозга! Неужели природа могла предназначить их для чего-либо другого?
Да еще для низменного?!
Нет, их биологическое и всякое другое назначение, бесспорно, высокое. Все в том самом духе: человек — это звучит гордо!
И вдруг… Мозг — высшая материя, созидатель и пестователь! — становится разрушителем и убийцей.
Какое двуличие этой самой клетки!
Мыслящей клетки!
Выходит, изощряться в зверствах (я опять вспомнил рассказ Федора о повешенных бандеровцами председателе и его жене) тоже ее назначение? Но понять и тем более оправдать это не по силам тому же — только нормальному! — мозгу. Значит, жестокость — это патология.
И я сказал Василию:
— Жестокость — это слабоумие. Только природа его не физиологическая, а нравственная. Поражены не клетки, а само мышление.
— Как, как ты говоришь? — переспросил Федор. — Поражено мышление? А оно что — реальность? Телесное что-либо?
— А смерть — реальность? — не отступал я.
— Разумеется.
— Но ведь к смерти, к преднамеренным и даже садистским убийствам например, может приводить определенным образом направленное мышление. Выходит, реальное возникает из ничего?
— Нет, конечно.
— Но разве можно такую направленность мышления считать здоровой? Это же бесспорная болезнь. И она страшнее всех раковых заболеваний!
— Эк он меня припирает, — шутливо кивнул Василию Федор. И хотя он улыбался, я видел и был уверен, что задумчивость и сомнение не покинули его.
То же самое, казалось мне, было написано и на лице Василия. Он торопливо потянулся к графину, в котором мать поставила нам водку, медленно и долго наливал нам, потом себе и, поставив графин на место, но не притронувшись к стакану, сказал:
— Говорят, за время существования человечества историками зарегистрировано четырнадцать с половиной тысяч войн. И получается, что самый древний университет на Земле — это университет жестокости.
— Да. Но характерна ли жестокость, скажем, для русского солдата? — поспешно и горячо отозвался Федор. — В любых обстоятельствах! Даже если он участвовал в неправой войне. Бывало такое при царях… Значит, корень корней все же где? В самом человеке!
— Пожалуй, — согласился Василий.
— А еще точнее, в том, — продолжал Федор, — каков этот человек искони. Какими началами в себе самом он дорожит. Какими сделали его и труд, и прошлое — вся история отеческой земли. Душевно, нравственно, мне думается, каждый нормальный человек как бы слепок со своего народа. И сколько мы, каждый из нас, может найти подтверждений этому! Да вот хотя бы такой случай…
Я до сих пор в подробностях помню этот рассказ Федора.
45
…Через большое село близ Калача гнали пленных немцев. Вдруг из толпы селян метнулась к колонне женщина, крича:
— А, ирод… ирод… Это ты… это же ты глумился… Доченька моя, кровиночка… Люди мои, это он… он… И еще трое… доченьку мою насильничали… До смерти они ее… Люди мои…
Женщина рванула за грудь крайнего из немцев, рослого, в два метра, верзилу, но он оттолкнул ее от себя, как былинку, прячась в глубь колонны. Женщина кинулась за ним, ухватилась за полу шинели, силясь вытащить пленного.
Колонна в этом месте смешалась, движение застопорилось. На крик подошел старший конвоя — лейтенант:
— В чем дело, мамаша?
— Это он… — показала женщина на немца. — Сыночек мой, вот как истинный бог… он сгубил дочку мою… Вареньку мою… Пятнадцати годков… Трое их было… Насмерть они ее… При мне…
Лейтенант крикнул что-то пленному по-немецки, тот, бледнея, вышел из строя. Рука лейтенанта потянулась к кобуре, в руке тут же зачернел пистолет. Измерив взглядом немца, затем сгрудившихся вокруг селян, лейтенант протянул пистолет женщине:
— Кровь за кровь, мамаша. Стреляй гадину.
Женщина послушно приняла пистолет, взяла его обеими руками, лицо ее сделалось бледнее, чем у немца, глаза ожесточенно затемнились. Пистолет, дрожа пополз вверх, почти упираясь дулом в живот немца, затем поднялся выше, на уровень груди.
— Кровь за кровь, — спокойно повторил лейтенант, — за тобой суд и право, мамаша.
Женщину бил нервный озноб, руки тряслись, она, решаясь и не решаясь, так закусила губу, что из уголка рта по подбородку струйкой потекла кровь.
— Кровь за кровь, — внезапно охрипнув, еще раз произнес лейтенант.
Но у женщины только сильней задрожали руки, она покачнулась, сделала шаг назад, пистолет упал на землю. Женщина закрыла лицо руками и, рыдая, произносила сквозь всхлипывания:
— Ирод… ирод… Доченька моя… Пятнадцати годков не было…
Под общее молчание, шатаясь, женщина уходила от колонны. И когда всхлипывания ее стихли, лейтенанта окликнул со стороны басовито-раздраженный голос. Все обернулись — в машине, невесть когда остановившейся поблизости, сидел генерал. Он, видимо, наблюдал все с самого начала, поэтому, не задавая вопросов, зло просверлил лейтенанта взглядом и стал отчитывать его:
— Что за самосуды? Кто дал вам право, ретивый судия?
Лейтенант стоял перед генералом подобравшись, по-уставному, но глаза его смотрели открыто и не робко, даже без смущения. Все было в нем так же естественно, неподдельно, как и убежденность, с какою он произнес:
— Я был уверен, товарищ генерал, что женщина не выстрелит. Она же наша, советская. Не из Германии…
С лица генерала стекла суровость, в глазах поселилось любопытство. Не в слова и в голос еще прорывалось раздражение:
— А не сумасбродны эти ваши опыты?
Но лейтенанта и это не сбило с тона, с прежней открытостью и верой в свою правоту он выпалил:
— Пускай немчура посмотрит, насколько мы выше их. И дома потом расскажут…
— А вы их уже и домой готовы отпустить?
— Придет, видно, час, товарищ генерал.
— И насильника?
— Насильнику ответ держать.
Генерал долго смотрел в молчании на лейтенанта, по старому лицу скользили не то тени грусти, не то отголоски стихавшего гнева. Или генерал поймал себя на мысли о том, что до сего времени он ни разу не сталкивался с такой ясной и твердой уверенностью в победном исходе войны, какую высказал сейчас этот почти еще безусый лейтенант? А может, генерал просто подумал про себя, что и он поступил бы в подобном случае точно так же?..
Молчание генерала так затянулось, что лейтенант позволил себе переступить с ноги на ногу. И это прервало скрытые мысли генерала.
— Идите… политик, — сказал генерал и осекся, явно недовольный тем, что не смог скрыть нотки теплоты в голосе…
…И в словах Федора, когда он рассказывал, была теплота, даже восхищение безвестным лейтенантом. «Вот ведь деятель…» Эта иронически произносимая фраза могла означать у Федора и высокую похвалу…