Пульс памяти — страница 6 из 73

Как послушны ему и пули, все точнее настигающие отходящих автоматчиков…


…Батальон уходил с высоты, от разбитой церкви и почти начисто снесенной снарядами ограды в густую послезакатную тишь сумерек — на восток.

Уходил, до конца выполнив задачу, но недосчитавшись большей части людей.

Не было артиллеристов и их удивительного, даже смертью своей, капитана.

Не было солдата, метнувшего под прорвавшийся вражеский танк связку гранат.

Навсегда остались у церквушки его, Василия, пулеметчики…

И был батальон теперь к тому же почти безоружен. Не существовало больше батареи «сорокапяток». Кончились гранаты. А во взводе Василия оставался всего один действующий «максим».

Один-единственный.

И чудом уцелевшие три или четыре ленты к нему.

Оставался, правда, еще полностью снаряженный пистолет. Целых две обоймы…

4

Ничего не знали об этом Федор и Мария.

И еще не знали они, что через две или три недели прибегут к ним под самый полдень вездесущие сельские мальчишки и закричат, перебивая друг друга:

— Дядь Федь! Теть Мань!.. Ваш Василий на разъезде… С ишалоном. Может, поспеете…

— Да откуда вы взяли?

— Так, он же сам нас послал. Сказал: может, поспеют. Может, ишалон задержится…

Дом — или это всю землю? — качнуло, будто лодку крутой волной, и тотчас их, как водой, окатило невыразимым страхом: «Вдруг не успеют? Вдруг эшелон уйдет?»

Но не оставляло и сомнение: «Может, дети ошиблись? Ребятня все-таки».

— Да вы взаправду ли, хлопчики?

— Взаправду, взаправду, — выкрикивали обиженно.

— Не ошиблись?

— Не, не ошиблись…

Это мать, уже мечась по хате, опять и опять жаждала подтверждений, что не ослышалась, что не во сне это, что нежданно мелькнувшая радость встречи с сыном не рассеется, подобно туману.

А отец поверил детям сразу. Поверил по-солдатски. Что ж… Это вполне возможно. Война! Умеет и любит она играть с человеком. Пока кинет замертво в землю, может вдосталь покидать по земле. И тут только успевай, солдат, удивляться: и на чужбину, в плен может тебя зашвырнуть. Куда как горько и тошно!.. А не то — так из окопов да из госпиталей не выпустит. Если же и выпустит, то, глядишь, без руки или без ноги… Или вот так, будто щепку, прибьет к родной земле: глотни, родимый, из кувшина, в котором счастья только на донышке, и трогай, трогай опять. В дальнейшую неизвестность…

Все, что поспешил сделать отец, — это кинуть на голову (кинуть бессмысленно, механически) старую кепку.

— Торопись, мать.

Выбежав из хаты, отец только и спросил у ребят:

— Не ранен?

— Не, — загалдели наперебой. — Красивый…

— Лейтенант.

— В ремнях…

— С пистолетом…

«Ишь, нарисовали… Красивый, в ремнях…» Отцу было и тревожно, и радостно. Он легко, сразу представил себе сына в командирской форме. Давно это ему мерещилось, во сне виделось, а когда узнал из недавнего письма Василия, что их курс выпустили досрочно и что он, Василий, теперь лейтенант, — отец, одновременно с гордостью за сына, впервые ощутил в себе беспокойство: трудная дорога выбрана, никогда над ней не держится подолгу ясность — все норовят вычерниться грозы. И первый же град бьет аккурат по этой самой дороге.

Но над беспокойством верховодила все же гордость, которую отец, как и все заветное для души, прятал в себе, не разбавлял похвальбой. Спросят — скажет, а первым никогда не затеет самохвального разговора.

И жену, коли случится, удержит в тех же рамках:

— Не расписывай, слушай. К чему это?

Она заслонится шуткой:

— Уж и похвалиться нельзя.

Отец пожмет плечами и кончит разговор понимающей улыбкой.

И в который раз вернется памятью в прошлое: в девятнадцатый год, в затерянный на степных ветрах хуторок близ Коростеня, в белую, под тополями, мазанку.

За столом в мазанке — начдив Щорс, а он, боец Таращанского полка Федор, только что вернувшийся со взводом из разведки, — у порога.

— Вызывали, товарищ начдив?

— Вызывал.

Поднял Щорс голову, встал, идет через всю хату, протягивает Федору руку и, не выпуская крепко зажатую ладонь, ведет к столу.

— Садись.

И напрямик, без предисловий:

— Хочешь учиться на красного командира? В Москву пошлем.

— А воевать когда ж?

Начдив сдержанно улыбнулся бесхитростной простоте сельского парня, сказал, вставая:

— Поезжай, Федор. Добрый из тебя командир выйдет. А мы повоюем и за тебя. Ну как?

— Раз надо…

— Надо, друг, надо.

И, опять не отпуская руку, проводил Щорс молодого разведчика до двери, задержал у порога:

— Мост ты здорово взял вчера. И в разведку умеючи ходишь. Взвод у тебя добрый. Бойцы любят… Быть тебе красным командиром, Федор…

Ветер и зной нагрянувших тут же боев унесли из жизни Щорса, закружив где-то и решение начдива. Затерялось оно, не успевшее стать судьбой.

А теперь вот будто из пепла поднялось — вышел в красные командиры сын.

Но сбылась уже и прокравшаяся вместе с гордостью тревожливость: не погожая ясность — гроза над сыновней дорогой.

А сквозь грозу — вот этот проблеск нежданного счастья, эта детски разноголосая весть под окном.

Но до счастья еще три километра… А кто знает, на что теперь способно твое сердце?..

Три километра…

Полем, лугом, лесом и опять полем и лугом… Пока не откроются из-за склона Каменушской горы сначала уродливо вздутый на конце клюв семафора, а затем приземистый станционный домик. И голые, доступные глазу три парные нитки накатанных до блеска путей.

Времени не было ни на что, кроме бега. И вдруг мать — к отчаянной досаде отца — с криком «Федь, постой!» кинулась опять в хату. И тут же выбежала обратно, держа в руках схваченную со стола почти еще целую буханку хлеба — большой подовый круг, какие сажают в русскую печь с деревянной лопаты.

— Да ты что, Мань!..

Мать отмахнулась, побежала, опережая отца, на ходу снимая с головы платок, чтобы прикрыть буханку.

Отец догнал ее, на бегу взял из рук буханку, сунул под мышку. Неловко. Перехватил другой рукой, прижал к груди — трудно бежать. Была б его воля — бросил бы буханку на землю (хотя любил и ценил хлеб, как высшую святость), но уже понятый и разделенный сердцем материнский порыв мешал ему поступить так, как хотелось. Как было бы лучше для этой минуты. И отец бежал, перекидывая буханку с руки на руку…

Полем, лугом, лесом и опять полем и лугом…

Страха, что не успеть, все прибывало, а сил оставалось меньше и меньше. Устали даже глаза — так жадно и неутомимо вглядывались они в нехотя и тяжело двигавшуюся иди навстречу даль, переполненные жаждой скорее, скорее, скорее увидеть семафор, станционный домик и эти заветные, суженные расстоянием парные нитки масляно лоснящихся рельсов.

Но отцу и матери хотелось увидеть не три, а только две парные нитки. Только две. Потому что если откроются взгляду все три, — значит, разъезд пуст. Значит, нету эшелона на запасном пути. Значит, не успели.

Да только было еще далеко и до разъезда, и до парных стальных ниток рельсов. Счастливая и горькая мука их надежды и боязни лишь начиналась. Позади остались пока всего-навсего пересеченная наискосок улица да приречные огороды, а впереди — луг, лес, поле и опять луг…

Сразу за мостком дорога стала подниматься. На всем пути она не раз будет норовисто и безжалостно вздыбливаться то меньшими, то большими подъемами — знай, мол, человече, цену земной протяженности…

У самого мостка кто-то вынырнул навстречу из ольховых зарослей. Увидев бегущих, остановился как вкопанный. Десять… пять… два шага до него — не сдвинулся с места, не уступил тропу. Пришлось матери, а за ней и отцу шагнуть на бегу в сторону, в рослую и вязкую траву, под ветки кривой ольховины. Наклоняясь, отец повернул голову и — острием в острие — врезался взглядом в затаившуюся темень зрачков Захара Вовка. И — то ли померещилось, то ли в самом деле — разглядел, как шевельнулась на насупленном лице Захара злорадная усмешка. Она как бы выстрелила по бегущим вдогонку — хриплым голосом:

— Куда это вы обадва на рысях да с караваем? Ага…

Отец не ответил.

Да и мог ли он тратить в такую минуту время и силы хотя бы на единственное слово! В мыслях было одно: успеть бы! Пусть на несколько секунд, но застать сына. Пусть даже просто увидеть лицо и махнуть на прощанье рукой…

Все тяжелее, огрузлее покачивается над лесом небо. В ушах звенят голоса мальчишек: «Так он же сам нас послал. Сказал: может, поспеют. Может, ишалон задержится».

«Задержится… задержится… задержится…»

За мостком, спускаясь с насыпи, отец уронил хлеб, поспешно наклонился поднять его — и сам упал на колено. Истощались силы, таяли, не та уверенность в мышцах и суставах. Подводят. А еще нету и сорока пяти! Видно, не бесследной осталась встреча с «палочкой Коха». И со всем остальным, чем целилась и что швыряла в него искусная в своем деле смерть…

Полем, лугом, лесом…

Они бежали уже просекой, в сосновом полустолетнего выроста бору, который оба помнили молодым соснячком. И, словно в благодарность, в награду за эту память, бор ободрил их своей хвойной свежестью, прикрыл от солнца, помог приберечь силенок для того, последнего рывка, когда откроется из-за склона Каменушской горы семафор и они увидят не три, а две — только две, всего лишь две! — парные нитки стального пути. Ведь если парных ниток будет только две, тогда им станет не легче, а тяжелее, потому что боязнь опоздать только усилится; вдруг теперь вот, сию минуту, в это решающее мгновение, когда эшелон уже виден, паровоз кинет им, как издевку, длинный гудок и тронет состав?..

«…Только бы успеть!.. Пусть на секундочку… Только бы… Только бы…»

Это «только бы» стало частицей их боязни. Нет, не частицей, а той сильной и властной пружиной, которая, расправляясь, двигала теперь и телом, и мыслями, и сердцем…

Она же, эта пружина, казалось, вытолкнула их из просеки в узкую, как щель, ржаную тропу.