Что может быть огромнее этого мира радости?!
Я вернулся к раздумьям о людях и о земле.
Двое взрослых уходили от меня, ведя за руки третьего. Неуклюже держа мороженое, косолапя и спотыкаясь, этот третий то и дело оглядывался, а потом вдруг заинтересовался небом. Запрокинутая голова Андрейки почти свесилась на спину, он забыл о мороженом, стал еще больше спотыкаться и косолапить, но все смотрел и смотрел вверх. И только один он знал, что виделось ему в безоблачной вышине.
А виделся ему, конечно, тоже необъятный мир. Его собственный…
Таким я и потерял Андрейку из виду. А вместе с ним и обоих взрослых, что вели его.
…До отхода моего поезда оставалось еще несколько часов, и я бесцельно, неосознанно побрел от вокзала в сторону знакомого уже мне моста.
«Почему ты идешь именно в эту сторону?» — стучало где-то в сознании слабыми молоточками, но я не слышал их, а все ускорял шаг. И, лишь пройдя мост, сообразил, что иду к цветочницам.
Что влекло меня туда? Любопытство? Желание убить время? Нет. Была в том какая-то механическая заданность, и я сначала удивился ей, но быстро понял самого себя: все это время (уже почти двое суток) во мне не остывала обида.
Она и вела меня.
Перекрасилась в простое любопытство, сбросила одежду строгости и — вела.
А едва я увидел знакомое лицо, обида спряталась совсем, и ничто не заняло ее места.
С этим мгновенно образовавшимся вакуумом, ставшим как бы маленькой пустынькой во мне, я и подошел к молодой цветочнице. Она не узнала меня и так же, как и тогда, протянула навстречу букетик:
— Гвоздики… Хотите гвоздики?
И вдруг пустыньку мою до краев заполнило опять. Я решил купить у девушки букетик и тут же, при ней, проверить, не сшиты ли и эти притихшие соцветия ниткой…
Загорелая рука с красивым локтевым изгибом замерла перед моими глазами, я отчетливо видел два пальчика, державших букетик, и чернильные строчки между ними: цветы и на этот раз были завернуты в листок из школьной тетради.
Я взял букетик, подал девушке деньги, взгляды наши встретились, и она что-то прочитала в моих глазах. Ресницы ее расширились, и взгляд девушки тем самым как бы набрал в себя удивления, смешанного с беспокойством. Но через мгновение синева глаз цветочницы по-детски прояснилась, губы шевельнулись, подавив улыбку, потом шевельнулись еще — и:
— Гвоздики… Хотите гвоздики?..
И я не развернул букетик.
И знал, почему не развернул: я не сделал этого из боязни, что обман подтвердится.
До сих пор ношу в себе ту минуту, вернее, то мгновение острого, болезненно ощутимого нежелания вторично столкнуться с фальшью. Да и девушка на этот раз не спешила оставить свое место в ряду цветочниц. Достав из корзины новый букетик и заметив, что я медлю с уходом, она опять подняла на меня всю свою затененную смуглостью синеву. И расширила ресницы, снова как бы втянув ими из всего окружающего побольше удивления.
Еще один бесконечно большой мир!..
Не зная, что делать с купленными гвоздиками, я поспешил уйти. Но что-то заставило меня тут же обернуться, чтобы еще раз встретиться с удивленно распахнутым взглядом девушки. И мне показалось, что ухожу я не просто от цветов и от цветочниц с их разноголосыми выкриками, а именно из этого синего взгляда.
Как из реального земного пространства.
Под ногами, чудилось мне, не асфальт, а мягкая, клонливо-податливая, в блестках, трава и вокруг — текучий, разреженный воздух, которым тем не менее легко дышать…
12
Я долго бродил по близлежащим улицам, потом зашел в пристанционный скверик, нашел незанятую скамейку и сел покурить. А заодно и написать письма Федору и Василию, я обещал им сделать это не откладывая. Но не успел я написать и нескольких строк, как метнулась вдруг ко мне от соседней скамейки цыганка.
Молодая, ослепительно белозубая, с почти вороненым блеском в лукаво приветливых глазах, цыганка назвала меня всеми, какие только знала, ласковыми словами и под эту воркующую музыку лести, шурша многоскладчатой юбкой, села рядом со мной на скамейку.
— Ублажи ручку денежкой, сокол, — протянула она мне свою, сложенную горсточкой, ладонь. — Не много беру, да правдиво гадаю. Все доброе и злое открыто карте моей. От чего печаль в сердце — скажу; с каких сторонушек радости бегут-спешат в светелку твоей души — скажу; что было — скажу; что будет — скажу… Одного не скажу: чего не знаю… Ублажи ручку денежкой, ненаглядный…
Рука маленькая, глаза мечут и мечут льстивую ласку, губы, как набухшие розовостью два лепестка, шевелятся под ветром заученных слов…
А я, все еще занятый другими мыслями, никак не могу полностью отвлечься от них и понять наконец, что говорит цыганка. Слова ее едва доходят до сознания.
Но вот преграда эта рухнула, я посмотрел на цыганку, она — на меня…
— Дай твою ладонь, сизый голубь… Дай, чернобровый…
Ее теплые и мягкие пальцы коснулись моей руки, вмиг завладели ею, повернули ладонью кверху.
— Ублажи денежкой, счастливый… Ой, много вижу давнего, а еще больше — ожидаемого… Такое дивное мне рука твоя подсказывает, много написано на ней. Хитро сплелось…
Хитро?..
Мне тут же вспомнилась рука отца, какой я видел ее в последнюю нашу встречу (сложный рисунок вен на тыльной стороне кисти), и давний-давний его рассказ о такой же вот цыганке-гадалке.
«Хитрая вязь у тебя на руке, чубатый…»
Там — «хитрая вязь», а у меня теперь — «хитро сплелось»… Отцам и детям одни и те же дозы обмана. А если бы вдруг чудом каким-то выяснилось, что эта моя гадалка — родная дочь той, что гадала отцу!..
Эта мысль хлестнула меня как плетью, и я поспешно высвободил руку из нежно настойчивых пальцев цыганки.
— Не надо. Нн-не…
Мне не хотелось произносить эту грубость, но она все же сказалась:
— Н-не приставайте…
Это говорил мужчина женщине! Слова и тон были до смешного нелепы, а еще, видимо, мелькнуло что-то раздраженно досадливое во взгляде, — и цыганка, вся вмиг померкнув, растерянно отпустила мою руку.
— Не серчай, красивый, — пролепетала она. — Сердитое сердце не красит, суровый взгляд не яснит… — Она отодвинулась от меня и что-то говорила еще, а я, пристыженный, поспешил вернуться к начатому письму.
Но сосредоточиться было трудно, каждое слово казалось не тем, не таким, как желалось. Даже написанное уже раздражало меня, я начал все заново.
Напротив меня, на такой же скамейке, играли с куклами две девочки. Они, видно, что-то не поделили, одна из них тоненько, но громко, пронзительно вскрикнула, я вздрогнул: то, о чем я писал, внезапно соединилось с этим криком… Забавы и тревоги никогда не уживаются рядом…
Письма я закончил не скоро, а когда закончил и стал вкладывать их в конверты, то заметил, что уже нет на противоположной скамейки игравших с куклами девочек, а что сидят там две пожилые женщины. И что эти женщины полунедоуменно и полунасмешливо смотрят в мою сторону. Смотрят вроде бы на меня, но в то же время как бы и еще на кого-то или на что-то, так или иначе относящееся ко мне. Это заставило меня глянуть по сторонам, и я увидел на конце скамейки ту самую цыганку, которая так хотела погадать мне. Она сидела как-то странно — полуповернувшись ко мне и закинув назад голову вместе со сцепленными в пальцах руками, так, что затылок ее обнимали ладони. Я не сразу понял, что цыганка спала. Поначалу подумалось, что она, засидевшись, просто потянулась и сейчас вот, сию минуту вернется из этой сладкой закинутости в нормальное положение. Но цыганка не двигалась, и тут только заметил я, что глаза ее закрыты (ниже бровей — два темных неподвижных штришка ресниц), что совсем по-сонному размячены — даже чуть отделились одна от другой — полные губы и что с колен ее на скамейку свалилась небольшая, повязанная платком корзинка.
Пружинисто выгнувшаяся, пестрая одеждой, смуглая лицом и низко обнаженной шеей, цыганка выглядела сильной, красивой, а вместе — и усталой, почти беспомощной. Но тут же, совсем не в обиду ей, пришло мне на ум, что это не просто спит женщина, а что спит при ней — как частица ее и как ее средство пропитания — ходячий обман.
«Ублажи ручку денежкой…»
Легко, виртуозно вяжет эта хитрунья из слов, улыбок, интонаций, взглядов гипнотизирующее кружево лести. Ниточка ласки, ниточка нежной лукавинки, ниточка участливости, ниточка чего-то таинственного в прерывающемся дыхании и в прикосновении теплых пальцев — и вот оно, сладилось гаданье-предсказанье. Тонкое, узорчатое кружево!
Искусной надо быть мастерицей…
Теперь и мастерица и ее искусство отдыхали. Что так истомило их?..
Мне нужно было уже идти к поезду, я встал и тут же увидел гвоздички, о которых почти забыл. Они опять что-то во мне покоробили, я словно бы боялся их. Вернее, не их, а повторения той лжи, которую они могли таить в себе. И я решил оставить цветы цыганке. Но сразу же и устыдился своей мысли. «Нужны ей твои цветы, — услышал я свое же насмешливое возражение. — Все поля — ее, все леса — ее, все цветы и красоты — ее… А нужно ей то, о чем она просит. «Ублажи ручку…»
Я торопливо достал из кармана деньги и, свернув одну из купюр трубочкой, просунул ее под платок, в корзинку. Пусть будет оплачено узорчатое кружево, хотя оно и не было связано до конца. Искусство все-таки…
Вот проснется цыганка-гадалка, и вместе с ней проснется то, чем она живет. Да, наверное, — и ради чего живет. И пойдет она, заспешит по обычному своему кругу: из пучка, излучаемого озорным взглядом, — ниточку, из увещевания-обещания — ниточку, из голоса и льстивого вздоха — по ниточке… Ложится узор на душу. Лишь потом спохватываешься: выдумано ведь все!.. И забавно становится, думаешь, сквозь смех: «Ну умелица!..»
А мать моя однажды так, помню, сказала:
«Что?.. Цыганки?.. Пускай себе гадают. Ихние обманы — не самые страшные…»
С этими мыслями и все с тем же букетиком гвоздик я ушел из сквера. Цветы по-прежнему чем-то тяготили меня, но оставить их на скамейке или где-то в другом месте я тоже не мог. И гвоздики уехали со мной в поезде.