Пульс памяти — страница 72 из 73

Разумеется, с оружием в руках. Кованые сапоги, муштрованный шаг, гортанно лающие окрики и — стрельба.

Стрельба, стрельба и стрельба. Там, на улицах их городов, в кафе, кинотеатрах, в магазинах, на их роскошных автострадах, у меня закладывало слух от давней, но незабытой канонады их пушек, от трескотни их автоматов, от их крикливых команд. Все время думалось:

«А вот этот… был у нас тогда?.. А этот?.. А тот вон, вышедший из шикарной машины?.. Был или не был?.. Убивал или не убивал?»

Так, откуда-то из подсознания, и пришло это:

«Убивал или не убивал?»

Наплывало ли тронутое годами лицо, мелькал ли седой висок, маячил ли перед глазами складчатый затылок, — в мыслях появлялось и появлялось:

«Убивал или не убивал?..»

А вот о юношах и тем более о детях (опять же невольно, в силу навечно, что ли, данной нам веры в человечность) думалось по-другому:

«Этот еще не убивал. И главное — может не убивать. Может! Если не даст обмануть себя.

Не дать обмануть себя — вот в чем вопрос! Об этом должен всегда и всюду помнить каждый так же, как вообще помнят люди, скажем, о небезопасности перехода через улицу в час «пик».

Не дать же обмануть себя, думалось мне, — это в первую голову не стать биологической марионеткой. То есть сохранить способность мыслить не механически, а вслушиваясь в зов сердца.

Ведь мало, чтобы Менделеевы побеждали. Они должны побеждать меньшей кровью.

Вы согласны?

Жму руку.

Ваш А. Кордамонов».

ЧЕРЕЗ ПЯТНАДЦАТЬ ЛЕТ

…Мы поднялись на ступеньки, к огню, положили на мрамор цветы, постояли и вернулись за ограду, И уже оттуда прочли:

«ИМЯ ТВОЕ НЕИЗВЕСТНО.
ПОДВИГ ТВОЙ БЕССМЕРТЕН».

Кремлевскую стену подпирали венки. Ряд, еще ряд… Венки, венки и венки. На них блестел первый иней. Первый и для них, венков, и для этого надгробия, созданного навсегда.

Венки под инеем были как бы еще более скорбны, а мрамор могилы оставался самим собой, иней не угрюмил его, не высвечивал, словно камень знал и помнил, что ему, хранителю вечной славы, не пристало даже на время менять свой облик.

Мы стояли долго, как в забытьи. Федор — в середине, Василий — справа от него, я — слева. Мы не замечали, что головные уборы у нас — у Василия и у меня армейские фуражки, у Федора шляпа — находились в том же положении, в каком они были, когда мы возлагали на могилу цветы: по-ритуальному — на согнутой в локте левой руке.

На могиле раскачивало и клонило огонь, переменчивые блики копошились на лезвиях штыков почетного караула. Люди шли и шли, и мне казалось, что огонь потому так неспокоен и клонлив, что спешит ответить за мертвого на все поклоны.

Вот преклонила на мраморе колено старая женщина; вот на ее месте молодая семья: муж, жена и ребенок; вот тяжело пошел вверх по ступенькам мужчина в поношенной офицерской шинели. Поклонился, положил цветы, постоял… Спустился не поворачиваясь: нащупывал ногой край ступеньки — делал шаг вниз. Так дошел до самой оградки.

Провожая взглядом этого человека, я не заметил, как появился у Огня вечной славы еще один мужчина. Его ярко-седые волосы и жесткое лицо я заметил уже в ту минуту, когда он, положив цветы, выпрямился и, не двигаясь с места, медлительно посмотрел по сторонам. Потом, еще раз поклонившись могиле, мужчина стал спускаться к ограде. И по мере приближения его передо мною разрывалась пелена давности. Один за другим надтрескивались слои времени, из-под сгустившейся морщинистости вынырнули прежние, знакомые мне линийки и черточки, суровые, нервически-неспокойные, облитые мерцающей грустью глаз.

Мужчина не остановился у оградки, пошел неторопливо вдоль мраморных урн с землей городов-героев — в глубь аллеи.

Я извинился перед братьями, выбрался из толпы, догнал мужчину, окликнул:

— Алексей Николаевич!

Кордамонов обернулся, секунду или две разглядывал меня, потом, просто и несуетливо протянув руку, сказал:

— Пятнадцать лет переписки плюс одна встреча… Здравствуйте!..

А минут через десять почти бессвязной беседы (мы едва успели выйти из сада) Кордамонов вдруг посмотрел на часы и, сожалеюще улыбаясь, проговорил:

— Нас с вами сводят и разлучают поезда. Я ведь проездом. И вот: время велит отправляться на вокзал.

Мы опять пошли к Огню вечной славы. Обогнав нас, туда молча, ритуально прошагала смена караула. Кордамонов остановился и, прояснившись всем лицом, смотрел, как один часовой уступал место другому. Потом проговорил:

— Как это высокосозидательно! Духовно созидательно. Понимаете? Я даже не знаю, что иное может сравниться с этим…

Постояв с минуту еще, мы пошли к воротам.

Я проводил его до метро, и тут, уже простившись и сделав от меня несколько шагов, Кордамонов неожиданно вернулся, как-то странно посмотрел на меня и сказал:

— Я вижу, вы не получили одного из моих писем. И потому не поздравляете меня.

— С чем? — не сумел я скрыть замешательства.

— Я давно вернулся на учительскую работу.

От удивления я смог лишь нелепо и бессмысленно воскликнуть:

— Как?

И пытался еще что-то сказать или спросить, но Кордамонов остановил меня, проговорив:

— Знаете… Вам надо ко мне приехать. Спишемся. Хорошо?

Я механически кивнул.

Не произнеся больше ни слова, Кордамонов пошел в глубь метро. Я провожал его взглядом. У турникетов, опустив пятак, Кордамонов по ошибке шагнул не туда. Лязгнули рычаги, Кордамонов остановился, в смущении оглянулся, виновато махнул рукой и пошел не через турникеты, а мимо улыбнувшейся контролерши.


…Вернувшись к могиле Неизвестного солдата, я нашел Федора и Василия там же, у оградки.

Люди шли и шли.

Подпирая Кремлевскую стену, скорбели сквозь иней венки, бился под ветром негасимый огонь и скользили с камня слова:

«ИМЯ ТВОЕ НЕИЗВЕСТНО.
ПОДВИГ ТВОЙ БЕССМЕРТЕН».

Растревоженное сознание благодарно впитывало в себя смысл этих спокойно-печальных слов, но каким-то краешком своим говорило и от себя: «Имя известно. Не матери, так сыну, не сыну, так другу и побратиму… Неизвестно лишь, кто из миллионов покоится здесь. И потому приходящие к нему кланяются здесь всем погибшим нашим солдатам…»


Бейся под ветром, Огонь вечной славы. Будь сильнее всех ветров мира.

ЧЕРЕЗ ШЕСТНАДЦАТЬ ЛЕТ

Трое вновь ехали к одному.

Трое живых — к одному погибшему.

Федор и Василий сидели у вагонного столика друг против друга, одинаково задумчивые и даже как-то одинаково подпиравшие ладонями подбородки, а я стоял в коридорчике, у окна.

Над полями, селениями, лесами и перелесками — над всем, что плыло и плыло за окном вагона, царила поздняя осень, воздух ядрено напружинивался, предзимне стекленел, отчего и даль и самая близь окружающего были как бы слегка подкупорошены…

И вдруг рванулся Василий на одной из станций к окну, а в следующую секунду — из вагона на перрон. Выскочил в чем был: без кителя и простоволосым. Нам с Федором показалось, что от его поспешности пронесся по всему вагонному коридорчику ветер…

И вот Василий уже на перроне, торопливые, широченные шаги, немыслимые при его невысоком росте и искривленной после ранения ноге.

Остановился Василий в двух метрах от какой-то женщины, удивленно посмотревшей на него. Этого удивления, видимо, было достаточно, чтобы Василий растерянно отступил назад. Губы его шевельнулись (наверное, он попросил извинения), виноватое и побледневшее лицо повернулось к нам. Как-то убито, угнетенно Василий поплелся назад, к вагону, а войдя в купе, с болью сказал:

— Какая потрясающая похожесть!

Мы с Федором догадались, что в стоявшей на перроне женщине Василию померещилась Поля.

После долгого молчания, справившись с волнением, Василий, досадуя на что-то в самом себе, сказал:

— Ч-черт… Третий раз уже меня вот так срывает с места…

Василий не мог в ту минуту и предполагать, что через несколько лет к нему, полковнику, метнется на Гоголевском бульваре в Москве встречная женщина, и уже он встретит и разочарует ее, обознавшуюся, удивленным взглядом.

А женщине останется ступить шаг назад и смущенно пролепетать слова извинения…

Мечется людская память, путает лица, время шутит с ней шутки, все гуще морщинит когда-то молодые лица, ломая, старя, замалевывая на них ясность и неповторимость черт. Ранее же, годы и годы назад, когда разрушались только судьбы, а черты оставались нетронутыми (если, конечно, не уродовало их огнем и металлом), другие преграды вставали порой при встречах.

Василий по сей день уверен, что видел Полю еще раз, после их разлуки на улице села Пески, под авиационным налетом. Видел и звал ее, но Поля не услышала, не отозвалась.

Их, тяжелораненых, доставленных на теплоходе из Феодосии в Новороссийск, переправляли в санитарный поезд. И в какую-то из тех минут над ним, Василием, почти сплошь забинтованным, обросшим и бескровным, наклонилось знакомое лицо. Василий был в сознании и тотчас узнал в медсестре Полю. Но она тут же отклонилась к другому раненому. Василий поспешно окликнул ее, Поля не обернулась. И он понял, что ему недостает сил даже на одно громкое слово. Губы, чувствовал Василий, шевелятся, но голоса его, своего имени, Поля не слышит.

А мимо носилок уже мелькали другие лица. Одно небо, по-прежнему безоблачное, равнодушное к ослепляющее, не менялось.


…Поезд тронулся. Все еще стоявшая на перроне, похожая на Полю женщина стала медленно отдаляться. Нам с Федором казалось, что она смотрит на наше окно, а женщина вдруг начала кому-то махать рукой, улыбнулась. Ветер вскидывал и путал ее белые волосы, бил полами пальто — такой она и выплыла из поля нашего зрения.

Василий не подошел к окну. Всю остальную часть пути он был задумчив и рассеян.